«Но он пособить хочет», — добавила она и подчеркнула это слово двумя аккуратными чертами, будто это было не письмо, а тетрадь одного из ее учеников.

Вера Михайловна смутно помнила тяжелые минуты прощания с клиникой Горбачевского. Она старалась не воскрешать тягостных воспоминаний. Берегла душевные силы. Предстояли последние испытания, и ее силы нужны были не столько ей, сколько Сереженьке. Но иногда, помимо ее желания, одно воспоминание беспокоило Веру Михайловну. Оно касалось Владимира Васильевича — доктора из Медвежьего, человека, который первым определил болезнь ее сына. Вроде бы он, этот Владимир Васильевич, появлялся тогда в приемной, вроде бы о чем-то спрашивал, что-то советовал. Но что именно? Совсем не советы и вопросы доктора из Медвежьего волновали ее, а то, что она обошлась с ним не так, как принято обходиться в родных местах, обошлась неприветливо и дурно.

Не по-людски. А ведь он, верно, добра хотел и ничем не провинился перед нею. Вот эта ее минутная черствость и неприветливость, обхождение не по-людски, проявившиеся пусть и в трудный момент, но проявившиеся, они-то и беспокоили совесть Веры Михайловны. Однако со временем, озабоченная сначала устройством сына, а затем и своим устройством, она как-то позабыла о Владимире Васильевиче и о своей досадной промашке в обхождении с ним.

Зато Владимир Васильевич Петюнин часто вспоминал о Вере Михайловне. Ему врезалась в память та безысходная отрешенность, что застыла на ее лице тогда, в приемной, в минуты ухода ее из клиники Горбачевского.

Лицо Веры Михайловны с расширенными, будто остекленевшими глазами часто вставало перед ним и напоминало о том, что это он, врач Петюнин, первый обнаружил врожденный порок сердца, толкнул ее на те необходимые, но все равно мучительные испытания, что тянутся до сих пор. Только врач способен понять то профессиональное состояние, в котором находился Владимир Васильевич, то душевное беспокойство, что не покидало его все это время.

Он был еще молодым врачом, а значит, все его чувства были еще обострены, они еще не обросли тем особым внутренним панцирем самосохранения, какой появляется с годами у более опытных врачей, когда переживания за каждого человека уже не так травмируют психику, когда их как бы не допускаешь близко к сердцу, внушая себе мысль о том, что это неизбежные спутники твоей профессии и нужно привыкнуть к ним, иначе сам сгоришь раньше времени.

Владимир Васильевич еще переживал за своих больных, еще думал о них, еще терзался их физическими и моральными терзаниями. Вот почему он все эти дни стремился узнать, где же Вера Михайловна и что же все-таки стало с его бывшим пациентом. Свободного времени у Владимира Васильевича было мало, сутки заполнялись учебой, лекциями, работой в библиотеке, встречей с консультантами, подбором литературы и еще десятками необходимых дел, но он все же выкроил несколько часов и поехал в клинику Крылова, где, по его расчету, должен быть этот мальчик Прозоров, если, конечно, его не увезли обратно в Выселки.

Предположения его оправдались. Секретарша профессора сообщила:

— Они как раз оформляются.

— А можно поговорить с профессором? Я врач… Из тех мест, откуда этот мальчик. Я, если хотите, виновник…

Дверь открылась. Показался Крылов.

— Леночка, все заявки на аппаратуру. И список принятых из числа непринимаемых… — Заметив Владимира Васильевича, он осекся. — Вы что хотели?

— Я к вам… Я врач…

— Я, видите ли, занят.

— Извините, но как раз принимают моего больного… мальчика Прозорова.

— Так вы оттуда? — несколько смягчившись, спросил Крылов.

— Да, из Медвежьего. Я первым его смотрел, еще в начале прошлого года.

Крылов жестом пригласил Владимира Васильевича в кабинет. Он был раздражен, но не мог отказать врачу с периферии. Сам выбившись «из низов», как он упорно рекомендовался, Крылов питал некоторую слабость к коллегам с отдаленных точек, зная, как им нелегко живется и непросто работается и как они нуждаются в совете и поддержке старших товарищей. А раздражение его было следствием недавнего телефонного разговора с главным врачом. Доцент Рязанов все-таки еще раз позвонил и высказал решительное недовольство по поводу приема этого мальчика с тетрадой Фалло.

— Ладно, — в сердцах произнес Крылов, — если у тебя или у твоих родственников, не дай бог, появится такой несчастный ребенок, класть не буду, — и бросил трубку.

Сейчас он досадовал на себя и за свою резкость и за весь этот разговор.

— Прибавили вы нам забот, — произнес Крылов, когда они уселись друг против друга.

Он минуту помедлил, проверяя, как отреагирует молодой коллега па его слова, и, видя, что тот понял их правильно, не обиделся, заговорил откровенно:

— Вы, наверное, знаете, что он лежал в клинике Горбачевского? Месяц лежал. Они, видите ли, не берутся за операцию. Они, видите ли, умные. Ему не терпелось отвести душу. А перед ним был человек, разговор с которым ни к чему не обязывал, то есть именно тот, с кем и можно поговорить открыто. — Столько проблем!

Тысяча неизвестных. А у нас даже атравматических игл пет. В Швеции покупаем. Дрожим за каждую, как за собственный глаз. — Он стал потирать подушечки пальцев, будто они замерзли или устали от работы. — А проблемы… Проблемы наши нужно решать всем человечеством, всей международной наукой, потому что они касаются здоровья всех людей… — Он уже разрядился, улыбнулся глазами. — А вы в какой области специализируетесь? Почему здесь? Давно ли работаете?

Владимир Васильевич и в самом деле был несколько озадачен откровенностью профессора и не знал, как вести себя, но последние вопросы подбодрили его, вывели из состояния растерянности. Он все объяснил и снова повторил, что первым заподозрил у мальчика врожденный порок и потому интересуется его судьбой.

— Значит, вы терапевт, — с некоторым разочарованием в голосе сказал Крылов. — Хорошо, что вы заподозрили врожденный порок, хорошо, что направили куда надо, но, увы, никакими лекарствами порока не исправишь, особенно тетраду Фалло. Ведь при этих пороках кровь почти не поступает в легочную артерию, а значит, не обогащается кислородом, а венозная, наоборот, идет прямо в аорту, вот отчего они, детишки эти, такие синие. Хотя что я вам рассказываю, — спохватился он. — Вы же врач, хотя и терапевт, и в заболеваниях сердца должны разбираться. Хотя, думаю, столько, сколько я, пороков не видели.

— Да, — признался Владимир Васильевич. — Наш профессор специализировался на желудочной хирургии, на почках…

— Первое время, помню, мне снились страшные сны, — продолжал Крылов. — Да что во сне… Заходишь в палату, а они темно-синие, губы и ногти почти черные.

Не смеются, не играют. Задыхаются. Смотришь, такой малыш сидит на корточках и встать боится. А еще помню девчушку. Стоит перед зеркалом и губы сметаной мажет, чтобы они были «как у всех».

Из приемной донесся голос секретарши. Она опять повторяла: «Занят. Очень важно». Крылов хотел было взять трубку, но раздумал, решил закончить беседу.

— А подобные операции наблюдали? Как-нибудь приходите. Это, видите ли, сложнейшее дело. При тетраде Фалло требуется не только открыть сердце, но выключить его из кровообращения и остановить. А тут без соответствующей аппаратуры ничего не сделаешь. Ну и без людей, конечно, которые умеют владеть ею. А их даже по штату нет. Пока что не предусмотрено…

Снова послышался голос секретарши. Крылов снял трубку, произнес резко:

— Подождите минуту. — И встал быстро, давая понять, что разговор приходится заканчивать. — Так заходите, — повторил он. — И вот еще. Совет старого доктора. Всегда думайте о человеке, прежде всего о больном, а потом уже о себе и обо всем прочем.

— Да, да, конечно, — поспешно заверил Владимир Васильевич, довольный откровенной беседой и приветливостью знаменитого профессора, о строгости, сухости и странностях которого ходит столько всяких россказней.

Первая неделя пролетела как один день. Тяжкий день. Вера Михайловна так выматывалась, что и ночевала в клинике, предупредив стариков заранее, чтоб не беспокоились. Никогда раньше она и не думала, что работа нянечки такая суетливая, беспокойная, важная, такая «ножная» работа. Весь день на ногах. Только присядешь-«няня, судно!», «няня, приберите в десятой», «няня, помогите, пожалуйста». Быть может, потому, что она все делала безропотно и на каждый зов бросалась немедля, ей и не давали покоя. Конечно, Вере Михайловне могли бы сделать скидку, дать палату полегче, с ходячими, или взять на полставки. Но она сама этого не захотела. Сама сказала старшей сестре: «Только я хочу как все. И… пожалуйста, никому, что я учительница».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: