— Пятнадцать и восемь.

— Шестнадцать.

Крылов не отрывается от работы. Теперь он шьет сердце. Пальцы его словно порхают.

— Девятнадцать и шесть.

— Двадцать.

— Двадцать и две.

Приближается решительный момент, как бы воскрешение человека.

Владимир Васильевич вновь весь напрягся, вытянулся, ожидая этой необычной, волшебной минуты.

Забьется ли снова сердце? Станут ли дышать легкие?

Будет ли работать мозг? Он знает, все тысячи раз проверено, проделано на животных, уже не один раз прошли успешные операции на людях — и все же, и все же…

А вдруг не забьется? А если и электрод не поможет?

Возможно, упущена какая-то мелочь, не учтены особенности организма именно этого ребенка, Сережи Прозорова.

Забьется сердце, но откажется работать мозг. Забьется сердце, но наступит паралич дыхания. Все может быть.

Каждая такая операция — это задача со многими неизвестными, а на решение ее отводятся считанные секунды.

«Ну же. Ну! — про себя повторяет Владимир Васильевич. — Забейся. Вздрогни».

— Двадцать восемь и девять.

— Двадцать девять и шесть.

— Тридцать.

— Не надо больше согревать, — говорит Крылов, и морщинка-галочка меж бровей его становится еще глубже. — Появилось кровотечение.

«Аорта. Аорта», — прошептал Владимир Васильевич, точно хотел подсказать причину.

— Продолжаем, — после томительной паузы произносит Крылов.

— Тридцать один и семь.

— Стоп!

Опять кровотечение.

«Но он же знает, знает, в чем дело».

Молнией сверкают инструменты. И Крылов и ассистенты пережимают, перевязывают забившие вдруг сосуды. Эти сосуды напоминают сейчас кратеры вулканов, что дремали много часов и вот неожиданно ожили, начали бить ключом.

Наступил миг, когда Владимир Васильевич готов был сам кинуться к столу, и, вероятно, кинулся бы, если бы знал, что делать, чем помочь.

— Продолжаем, — спокойно говорит Крылов.

— Тридцать четыре и шесть.

— Тридцать пять и одна.

— Тридцать шесть.

Короткие слова. Точные движения. Врачи предельно напряжены.

— Снимаю зажимы, — предупреждает Крылов. — С нижней…

Очень тихо. Только жужжит АИК да слышатся эти слова. Да у Владимира Васильевича так бьется собственное сердце, что он невольно прижал к нему руку, опасаясь, что его услышат хирурги и это отвлечет их от дела.

Крылов берет в руки электрод. Ждет. И все ждут.

«Ну же. Ну, милое!» — молит Владимир Васильевич.

И вот робко, осторожно, неуверенно дрогнуло живое сердце. Дрогнуло и замерло, словно еще не поверило в себя, в свою силу.

Владимир Васильевич чуть не вскрикнул от радости.

И тоже замер.

А сердце еще раз дрогнуло — уже посильнее. Встрепенулось. Забилось. Еще не ритмично, как-то кособоко, предсердия отдельно, желудочки отдельно. Но тотчас само себя поправило, забилось ровнее.

Несколько минут работают два сердца — живое и искусственное. Несколько минут Крылов и его ассистенты ждут еще, проверяют, можно ли доверить настоящему сердцу?

«Можно!» — хочется заорать во всю глотку Владимиру Васильевичу.

— Выключить, — негромко произносит Крылов.

Жужжание обрывается резко, внезапно, как последний выстрел. Мигалка гаснет. Зато зайчики на экране прыгают, весело скачут. Обрадовались!

А Крылов опять сосредоточен. У него нет времени для радости. Нужно в последний раз по приборам проверить, все ли сделано так, как следует. Врачи прильнули к аппаратам, докладывают:

— Есть аритмия.

— Разницы давления нет.

Крылов координирует:

— Побольше кислорода. Давайте будем вынимать.

Сердце бьется все сильнее, все энергичнее. Теперь оно не безжизненный розовато-синий мешочек, теперь это человеческое сердце. Оно будет страдать, любить, ненавидеть, чувствовать.

«Будет! Будет! Будет!» — в душе ликует Владимир Васильевич.

Все проверено. Все в порядке.

Из операционной увозят аппараты. Они свое отработали, пора на отдых.

Снова долетают голоса другого мира: шум трамвая, воркование голубя.

Крылов отдает распоряжения своим помощникам. Они будут вводить Сережу в жизнь.

— Сколько?

— Пять часов тридцать шесть минут.

Столько времени длилась эта операция, Владимир Васильевич только сейчас почувствовал, как у него взмокла спина, осторожно вздохнул, хотел было подбежать к Крылову, высказать ему слова благодарности и восторга, но тут вспомнил о матери ребенка и заспешил из операционной.

Вера Михайловна стояла в коридоре у окна, на своем месте, облюбованном еще в день операции Ванечки, и молилась. Она не верила ни в бога, ни в черта, ни в приметы, по молилась неизвестно кому — судьбе, наверное.

Второй раз в жизни. Первый — в детском доме, когда хотела, чтобы мама появилась и взяла ее оттуда.

«Синичка, синичка, ну сделай так, чтобы Сереженька выжил».

«Ветка, ветка, помоги мне. Сделай, чтобы все хорошо было».

«Свети, солнышко, свети моему сыночку, чтобы он выжил, чтобы он поправился».

Она видела отчетливо, но как-то странно, избирательно: только ветку, только синицу, только солнышко. И слышала тоже избранно, лишь то, что происходит там, за стеклянными перегородками: какое-то пощелкивание, жужжание, шуршание колес по полу. Она уже знала по прошлым операциям, что это такое. Это работают аппараты. Это привозят и увозят их из операционной.

С той поры, как за ближайшей перегородкой проплыли тени, прошелестела каталка, увезли ее сына на операцию, с того момента ее самой, Веры Михайловны, будто не было, а было ожидание. Она ощущала это ожидание как что-то вязкое, тягучее, что наполняло ее все сильнее, растягивалось, напрягалось и с каждой минутой распирало ее все больше. Даже не с чем сравнить было это ощущение, таким оно было необычным и нарастающе давящим.

Первые два часа Вера Михайловна провела спокойно, и это внутреннее ожидание-напряжение почти не чувствовалось. Она сознавала: операция — дело не быстрое. Ванечку вон сколько оперировали.

Но когда перевалило за три, за четыре часа, ожидать стало невмоготу, никакие доводы и воспоминания не утешали. Единственное, что отвлекало Веру Михайловну от ожидания, это мысль о Никите. Еще утром он признался ей: «Что-то сон у меня рушится. Сегодня совсем не спал».

Она понимала: он не прошел той психологической подготовки, что прошла она, у него, естественно, нет ее закалки, и его надо, просто необходимо поддерживать.

И она время от времени спешила в приемное отделение, где сидел Никита, и говорила с ним минуту-другую… Но с каждым часом уходить со своего места ей становилось труднее, а оставаться все тягостнее.

К ней подходили люди, сотрудники отделения, больные. Вера Михайловна кивала им, но ничего не улавливала из того, что они говорили.

Подошла Нюшка, принесла чаю, бутерброд с колбасой, чуть не силком заставила съесть.

— Ёксель-моксель, глухая будто! Я тебе про кровь толкую. Ежели что — у меня всеобщая. Ну, любому годится. Я уже давала кровь. Так что, ежели что…

Вера Михайловна поблагодарила и снова уставилась на стеклянные перегородки.

Кто-то принес ей табуретку, посадил. Она этого не заметила. И чем дольше шло время, тем меньше она замечала окружающее. Все ее внимание, вся она была нацелена туда, на операционную. Теперь и в окно не смотрела.

А за перегородками — обычное рабочее движение.

Ни новых звуков, ни новых голосов. Ничего такого, что говорило бы о неблагополучии.

Но время… время…

Прошло уже пять часов… Пять пятнадцать… Пять двадцать…

Вера Михайловна чувствовала, как минуты и секунды отстукивают в пей самой. Вбежать бы туда. Узнать бы. Но сил нет.

Пять тридцать… Пять тридцать пять…

И вдруг шум. Тени на стеклах. Шуршание колес.

Вера Михайловна закрыла глаза. У нее зашлось сердце.

— Все великолепно. Поздравляю, — еще издали заговорил Владимир Васильевич. — Крылов бесподобен. Вы знаете, в какой-то момент я даже пожалел, что сам не хирург.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: