Последние годы они отдыхали порознь: она в домах отдыха, он у тети. Андрей брал с собой удочки и корзины для грибов и ягод; осенью прихватывал и ружье, но страсти охотничьей никогда не чувствовал, а так… бродил и бродил по тайге, глядел на все по-детски настырными глазами, с жадностью вдыхая свежий, пьянящий аромат хвои и трав.
Да и вечерами. Он хотел только одного: посидеть у телевизора, поиграть на гитаре, почитать, подремать в мягком кресле, а она все рвалась куда-то: звала в парк, в театр, на улицу. Он отмахивался:
— Я же весь день на ногах.
— А я? Ты знаешь, я сегодня даже не присела. Ей-богу!
Рассказывала, где была и что делала. Обнимала его:
— Ты милый, хороший. Пойдем! Тебе тоже надо пройтись. Это полезно. Ну, пойдем.
Он сдавался — ходили, но далеко не всегда, часто оставались дома; тогда она сидела за шитьем или смотрела телевизор, молчаливая, скорбная и вроде бы даже постаревшая, — ей было скучно. Андрей чувствовал себя виноватым и жалко улыбался, — он не знал, что делать; разве мог он вдруг стать бойким и общительным! Попытаться… Но это будет не жизнь, а мучительная игра.
Познакомились они в заводском Доме культуры. Андрея тогда долго уговаривали выступить в концерте, и он согласился — играл на гитаре, пропустив до этого стакашек вина для храбрости. Валя пела в хоре. Подошла к нему… С того и началось… Как она была красива тогда! Теперь, особенно дома, она выглядела уже по-другому. «Дома многие из них распустехи. Да и не так сдержанны в манерах».
Поначалу не разбирали, кто чего любит: ходили в парк и библиотеку, на концерты, спектакли и танцы, часами просиживали на скамейке у домика, где жила Валя; через дорогу от них темнело бедное, давно заброшенное кладбище с вековыми соснами и покосившимися жалкими крестами — улица мертвых, с ее вечным покоем и грустью. И почему-то все время над кладбищем висела луна. Будто подглядывала из-за туч. Или, может быть, в памяти остались только эти лунные вечера, скорее всего, так. Было тихо. И совсем не скучно. Скука пришла потом, много позднее. Молчали. Больше молчали. И было хорошо обоим. За них говорила луна, заблудившаяся в кладбищенских соснах.
…А что еще было?
В оставшиеся до конца отпуска дни Валя не знала, куда девать себя: носилась по городу, названивала знакомым, перешила платье, все убрала в саду, насолила, наварила, намариновала и насушила всякой всячины, дескать: зима — побируха и запас костей не ломит. Вечерами, как и обычно, тянула за собой Андрея. Звала в филармонию. Отказался. Его недавно повысили в должности — сделали начальником смены, и он теперь сильно уставал на работе. Кроме того, зал и фойе филармонии тесные, душные, до революции здесь был приказчичий клуб; когда на сцене гремит оркестр, поют голосистые ребята, ухает барабан и все это усиливается вполне современной радиоаппаратурой, маленькое зданьице до предела наполняется звуками, его прямо-таки распирает от них; у Андрея разламывается голова, и нестерпимо хочется выйти на улицу.
Вечером Валя смотрела телевизор, точнее, смотрела и не смотрела, так… сидела, а он читал книгу по астрономии и, радуясь, что не пошли в филармонию, и в то же время чувствуя себя виноватым, заговаривал с женой, стараясь придать голосу веселость и теплоту:
— Какие все же страшные расстояния у вселенной. Ужас! До Туманности Андромеды, например, около двух миллионов световых лет. Но это еще ничего. Вот я тебе зачитаю фразу, послушай: «Современные средства астрономических наблюдений — мощные телескопы и радиотелескопы — охватывают огромную область пространства радиусом около двенадцати миллиардов световых лет». Двенадцать миллиардов световых лет — невозможно представить. Мне кажется, что скорость света не является предельной. Слишком уж мала она в сравнении с необъятными размерами вселенной.
Прочитав страницу, он снова заговорил:
— Почему-то думается мне, что во вселенной нет больше разумных существ, кроме нас, землян.
Валя сказала вялым, скучным голосом:
— Ну что мне, слушай, до твоей Андромеды и гравитации, до твоих пульсаров и белых карликов. Все куда-то на небо глядишь. Ты посмотри, как живут хотя бы мои подруги. Валя или Нонна, к примеру. А мы?..
— Ну ходи одна. Любишь ходить — и ходи.
— А у меня что… мужа нет?
Это был не такой уж легкий разговор. В сущности, это был тягостный разговор, хотя оба делали вид, что просто так, о том о сем беседуют.
«Она, конечно, честный человек, — размышлял Андрей, глядя на постное и все еще по-девичьи свежее, красивое лицо жены. — Ведь ее так ценят на работе. Кучу грамот понадавали. Ее любят. А я? Разве кто-нибудь осмелится сказать, что я где-то когда-то совершил бесчестный поступок? Меня тоже хвалят. Даже медалью «За трудовую доблесть» наградили. Если б один из нас был злым, ленивым или развратным, все было бы ясно. А то… мучается она, мучаюсь я…» Где-то, кажется у Достоевского, он вычитал фразу, которая удивила и озадачила его: «…Несчастны только злые». «Едва ли оправдана такая категоричность».
…Он продолжал вспоминать. В воскресенье, уступая просьбам жены, поплелся с ней на окраину города, куда-то, бог знает куда, — за овраги, заваленные навозом и мусором, и через пустошь, к знакомой фельдшерице, которая вместе с матерью жила в собственном доме с садиком, палисадником и огородом, на тихой, как в деревне, травянистой улице. Славные, милые женщины, на диво похожие друг на друга, хотя одна молодая и грамотная, а другая старая и неграмотная. Весь вечер угощали: «А пирог-от с яблоками хоть пробовали? Туто-ка, я вам скажу, теста совсем малехонька, яблоки больше». — «Берите малинового варенья. Ягоды мы сами собирали. А вот тертая черная смородина. Разрешите, я вам положу. Нынешний год, слава богу, выдался урожайным».
Андрей с удовольствием глядел на Валю; она ела быстро, легко, как-то незаметно. Все нравилось ему в этом доме: устойчивая тишина, нежное постукивание старых золоченых ложечек о стаканы, ласковые женские голоса и печальное поскрипывание ставней. В общем, все шло как нельзя лучше, до тех пор пока не заявилась ватага людей с баяном — соседи и приятели фельдшерицы, возвращавшиеся с именин, когда дом задрожал от пляски, крика и музыки.
Мрачный носатый мужик, вынув из внутреннего кармана пиджака поллитровку, подошел к Андрею:
— Дерни-ка давай. Да ладно, не кобенься.
Неприятный голос. Неприятные слова. Андрей где-то видел этого человека, возможно на заводе. Все же как несовершенна память: знает — видел, лицо определенно знакомо и смутно напоминает что-то тягостное, неприятное, но кто этот человек, как его фамилия — убей! — не помнит.
— Всю бутылку н… не дам. На, стакашек пропусти.
Пришлось «пропустить».
В голосе мужика покровительственные интонации, он ведет себя слишком уж самоуверенно, будто делает одолжение, разговаривая и предлагая выпить, — сразу видно хама и себялюба.
— Вы на заводе работаете?
— Да, я начальник участка. Моя фамилия Федотов. Честь имею представиться.
Слева от Андрея сидела толстая некрасивая женщина с добрыми телячьими глазами — жена Федотова, на лице которой были усталость и покорность. Справа восседала другая, с пьяно застывшей бессмысленной улыбкой, она без конца притопывала ногами и что-то хрипло выкрикивала над ухом Семена.
А все же они крепко наклюкались, эти мужики и бабы, ишь как бойко отплясывают, хохочут по всякому поводу и без повода, поют и спорят о чем-то, что-то кричат, охают, ахают и вздыхают.
Потом Федотов плясал, изображая «таборного цыгана», похлопывая себя по ляжкам и подергивая плечами.
Вальсировали. Все, кроме Андрея и старой хозяйки дома.
А Валя-то, Валя!.. Оживилась, глаза сияют, что-то бойко говорит, говорит, улыбается и хохочет, тоже как пьяная, и не подумаешь, что час назад она никого из этих людей и знать не знала. Все в ней стало неприятно Андрею, и он почти с ненавистью глядел на ее пышные волосы, которые шевелились на лбу, когда она танцевала, на ее веселое лицо и не мог понять, что происходит с ним, почему он вдруг так изменился к ней.