Федотов снова подошел к Семену:

— Давай-ка ишо лину. Ладно, и я с тобой. Выпить, конечно, можно. Но нужно держать себя в норме.

В смысле приличия.

«В смысле…» О, вспомнил! Весной дело было, на профсоюзном собрании. Федотов выступал в прениях вторым или третьим и, рьяно критикуя кого-то, сказал: «Давайте рассмотрим этот вопрос в смысле текучести кадров». Фраза эта, помнится, рассмешила Андрея. Да, это он. Только почему же «начальник участка»? Он же бригадир. За что его ругал тогда главный инженер, выступавший последним? Нет, не вспомнить. Да и не все ли равно, за что.

Улучив момент, Андрей шепотком сказал жене:

— Слушай, пора домой. Уже поздно.

— Неудобно, Андрюша. Подождем маленько. А то бог знает что подумают.

Но он видел: не в этом дело, ей нравилось тут, а значит, она неискренна, и это было хуже всего, раньше он не замечал за нею такого.

— Поговори вон с женой Федотова (уже и фамилию узнала!). Она скучает. Она, между прочим, учительница.

Федотов танцевал только с Валей, разговаривал только с ней, приподняв голову, как-то странно скособочиваясь и кривя губы в непривычной улыбке, — изображал элегантного.

«Разные бывают нахалы. Этот смешон».

Валя забавно поджимала верхнюю губу, которая слегка уходила под нижнюю, получалось нечто вроде улыбки, но улыбки особой — иронической, и Андрей понял, что жена забавляется: Федотов и в ее глазах выглядит смешным.

А все же как душно и жарко тут, потолок у избы низкий, кажется, вот-вот провалится, противно пахнет водкой, по́том и кислой капустой. Андрею было скучно, ему всегда скучно и неприятно в пьяной горластой компании.

Улочка тиха, пустынна, дорога и тропинка у дома синеют от лунного света. Интересно: среди многоэтажных домов, уличных фонарей, бесконечных автомашин и троллейбусов как-то не замечаешь луны, она там тускнеет, стушевывается, она там жалка, а в деревнях, на глухих окраинных улочках городов, где деревянные домики, слепые амбарушки, сараи и огороды, частая грязь летом и постоянные сугробы зимой, луна царствует над землей.

Холодно. Ветер. Андрей поднял воротник плаща.

— Ты как попал сюда? — Перед ним стоял шофер Матюшкин. Он подошел совсем незаметно. — Ты чо здесь шатаишься?

Андрей ответил.

— А я думаю, кто тут бродит. У нас ведь тоже, бывает, грабют. На той неделе у соседки какой-то парень сумку вырвал и убег. Она орать, конечно. Пока подбежали люди, то да се, парня того и след простыл. Может, ко мне зайдешь? Я тут поблизости…

Андрей отказался.

— Слушай, не оставляй свою с пьяными. Прижмет где-нибудь в темном углу. Пра… Долго ли…

— Да хватит тебе!

— Ну-ну! — обиделся Матюшкин. — Давай-давай! Броди-броди!

Андрей обрадовался, когда тот ушел.

На душе было тягостно, неуютно. Во дворе напротив скулила собака.

— Что с тобой? — недовольно спросила Валя, подходя к нему. — Ушел, ничего не сказав. Уж не приревновал ли?

— К кому? К этому идиоту Федотову?

— Он, конечно, неприятен. Как и всякий, кто перепьет.

— Он одинаков и пьяный, и трезвый. Позер. Гипертрофированное чувство собственного достоинства. Малограмотен, а жену взял с дипломом. Тихую и покорную.

— Ну не все ли равно — с дипломом или без, — вяло возразила Валя. — Кто в наше время смотрит на это!

— Да, да!.. Но такие, как Федотов, женятся непременно на тех, у кого диплом. И у кого есть какое-то положение. Этим они как бы приподнимаются в собственных глазах и в глазах окружающих.

— Ты зол сегодня.

— Не более чем вчера и неделю назад.

— Да нет!..

— Неужели тебе нравилось там?

— Ну… веселые… — ответила она неопределенно.

Какой у нее убитый голос и тяжелая, почти старческая поступь. Он никогда не видел у Вали такой поступи и не слышал такого голоса и опять почувствовал себя виноватым, без вины виноватым; хотелось как-то загладить свою вину, а как загладить, что делать, он не знал. «Боже, помоги мне, — взмолился он и поморщился: — Что со мной? Как примитивная богомолка». Взял Валю за руку. Рука холодная, будто неживая. Стало до слез жаль жену, захотелось сказать ей что-то необычно ласковое, теплое, но какое-то отупение нашло на него, он молчал, а потом проговорил ни к селу ни к городу:

— Вроде бы кошениной пахнет. Чудно!

Как студено и отрешенно смотрит с неба бледно-синяя луна.

…Рассвет был хмурым, мутным. Андрей неотрывно и безучастно глядел на темно-серую в полутьме стену, на старые книжные шкафы, которые выглядели сейчас почему-то более крупными, чем они есть, лежал час, два часа, не шевелясь, боясь разбудить жену, — ей сегодня на работу, и в голову лезла одна и та же колючая мысль: «Что мне делать?..»

1976 г.

ПЛЕМЯШ ПРИЕХАЛ

Речка мелконькая — курица перебредет, и правый берег совсем не по ней — устрашающе высок, обрывист, будто над Иртышом нависает, он вместе с речкой виляет туда да сюда, держа на своей могучей спине десятки деревянных изб с сараями, амбарушками и хлевами. В деревне одна-разъединственная улица, если не считать трех махоньких — по пять-семь изб — переулков и нескольких избенок, притулившихся где-то сбоку или стоящих за околицей. Справа и слева от деревни — тайга, спереди и сзади тоже тайга, редкие дороги, луга, поля. Чистый воздух. И тишь.

…Кто-то крепко-крепко барабанил в окошко, стекла в раме болезненно позванивали.

Мария Прохоровна испуганно толкнула мужа в плечо:

— Вставай давай! Видно, случилось что-то. Слышь, Миш? Оглох ты, что ли?

Михаил Никифорович нащупал в темноте выключатель, зажег свет и, почесываясь, подошел к окну. В палисаднике стояла незнакомая девушка и торопливо махала каким-то листом бумаги.

— Чо тебе? Да говори громче! Телеграмму принесла! — Михаил Никифорович направился в сени.

Как-то так получилось, что за всю жизнь никто не послал ему ни одной телеграммы, и приход связистки немножко напугал его.

— Куда ж ты поперся в одних кальсонах-то, лешак окаянный! — возмутилась Мария Прохоровна.

— В темноте не видно.

— Ну, знамо! Не все же слепые, как ты. Надень штаны, тебе говорят! О, господи, подожди, я сама.

Она принесла телеграмму и стала искать очки.

— Давай сюда, — недовольно проговорил Михаил Никифорович. — Прошаришься тут до морковкиного заговенья.

Отставляя телеграмму подальше от глаз и смешно хмурясь, он начал читать неожиданно сердитым голосом:

— Приеду тринадцатого. Восемьдесят четыре. Восемьдесят четвертым, значит. Вагон тринадцатый. Виталий. Это что за Виталий?

— А, видно, Надюшкин старшой сынишка. Только чо ж тринадцатого?

— А потому, что завтра тринадцатое.

— И вагон тринадцатый.

— Ну?

— Два раза тринадцать.

— Ну и что? Ви-та-лий…

— Надюшкин старшой…

— Это ты уже говорила.

— Инженер он. Ну, помнишь, когда мы гостили у ней, так ишо накануне нашего отъезда ее сын приходил. Долговязый. Видный такой, бастенький.

— Теперь все они гладкие, как рысистые лошади.

— В желтом бабьем берете был. Ты ишо разглядывал его берет.

— А-а-а!..

— Он же твой племяш, а не мой. Ты и помни.

Было пять минут первого.

— Что это за девка приходила? — спросил Михаил Никифорович, закуривая.

— На тебе! Будто не знаешь.

— Не знаю.

— Да дочь Пелагеина. Вершининой Пелагеи.

— Она ж маленькая была, совсем соплюшка.

— Была когда-то. Счас она в Покровке. У тетки живет. Ну и у Пелагеи часто ночует, когда тепло. По телефону хотели передать. Да у нас с телефоном что-то.

— Ишь ведь! Все норовят куда-нибудь в контору, лешак их дери! Чуть-чуть подрастут и — фьють, только пятки видели.

— На почте тоже надо кому-то робить. Хватит, ложись. Я спать хочу. И перестань смолить.

Всю ночь ему плохо спалось, он раза два вставал и, кряхтя, подходил к немому окошку, равнодушно вглядывался в ночную мглу, прислушиваясь к далекому сонному пению петухов и вечно печальному поскрипыванию ставней, раскачиваемых осенним ветром.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: