Неприятная история произошла посредине улицы: взмахнув чемоданом и громко вскрикнув, Виталий повалился на спину. Бухнулся, как подкошенный, и, вскочив, иступленно ругаясь, начал плеваться. Михаил Никифорович не сразу сообразил, что произошло. А произошло самое простое: племяш попал в лепехи, оставленные стадом коров. «Надо же, — удивленно и в то же время с каким-то затаенным злорадством подумал Михаил Никифорович, — две коровы на одно и то же место навалили».
— Что у вас тут?
— А что? — едва сдерживая смех, невинным голосом спросил Михаил Никифорович. — Не будешь же каждой корове под хвост ведро грязное подвешивать. Ну, куда тебя понесло?
На конюшне племяш долго очищал ботинки, носки и штанины. И чуть не плакал.
— Черт знает что! У вас тут хоть сапоги охотничьи напяливай.
— Пошто? И не охотничьи подойдут.
Разговаривали мало, все больше о погоде и о том, как славно в здешнем лесу даже в позднюю осень. Голос у Виталия натужный, тихий. Племянник почему-то не смотрел на дядю и вообще вел себя так, будто был обижен. Чтобы как-то примириться с ним напоследок, Михаил Никифорович сказал:
— Ждем тебя на следующий год. И мать прихватывай.
— Спасибо, — безразличным голосом ответил Виталий. — А можно увеличить скорость? Как бы не запоздать.
«Увеличить скорость». Будто на машине едет».
— Успеем, — равнодушно проговорил Михаил Никифорович.
— В деревне говорят, что ты добрый человек. Мрачный с виду, но все же добрый. И тебя здесь, в общем-то, любят. Это мне приятно слышать. И ты, как я уже сам подметил, точный человек. Это тоже хорошо. Я где-то читал, что Генри Форд… Слыхал о Форде? Так вот, Форд приходил на деловые совещания всегда за две минуты до начала. Факт примечательный. У нас об этом не принято говорить: миллионер все-таки, эксплуататор, кто как поймет…
Михаил Никифорович сердито хихикнул:
— Форду этому было куда проще. А как вот мне? Деревня на полторы версты тянется. Когда сухо — это одно дело. А если грязь?.. А она до колен бывает.
— Да, да, — вздохнул Виталий. — Дядь Миш, ты меня извини. Но я еще хочу сказать… Мне кажется, что планировка у вашей деревни какая-то странная. Только одна улица фактически. И надо бы дома поставить поплотнее. Но, может, я ошибаюсь?
На этот раз не ошибался. Михаил Никифорович даже мысленно похвалил его за скромность и опять удивился: до чего все же наивен племяш, — какая там, к лешему, планировка, деды и прадеды строились как попало, лишь бы примоститься к речке…
— И у вашей деревни до крайности унылый, скучный вид. Я ведь тоже бывал в деревнях. И во многих местах как-то лучше.
Когда они подъезжали к станции, Виталий проговорил удивленным голосом:
— У вас какая-то настороженная тишина ночами. Она пугала меня. Казалось, вот-вот где-то что-то загремит. Или взорвется. И это, наверное, плохо, что я не умею ценить тишину. Ведь горожане обычно ищут тишину.
Домой Михаил Никифорович возвратился уже утром. Было воскресенье. Правда, он не различал, когда воскресенье, когда не воскресенье — всегда полно работы. Но сегодня настоящее воскресенье, все вроде бы сделано, можно и отдохнуть. Пропустил полстакашка слабенького вина и вдруг с чего-то опьянел. Ночью не спал. Жена куда-то уплелась, и он сидел один, свесив над столом большую голову с круглой плешиной на затылке.
Всегда в таких случаях его почему-то одолевала щемящая грусть и было жаль себя. Но чувство это никогда еще не бушевало в нем с такой силой, как сейчас; он тряс головой и слезы подступали к глазам. Михаил Никифорович понимал, что ему недостает культуры, и, возможно, он как-то не так порой ведет себя. Да и откуда она возьмется, культура. В школу ходил неполных четыре зимы, а потом была работа, работа, кроме деревни да скучных армейских гарнизонов ничего не видел. Но уж все, что есть в деревне, чем живет сельчанин, он знает так, что будь здоров; может и автомашиной управлять, и комбайном, захочет — стул смастерит, захочет — печку сложит. Конечно, всего этого он не делает: за семью зайцами погонишься, одного не поймаешь. Важно, что может… Председатель колхоза любит советоваться с ним. Грамотешки бы побольше.
Жизнь сложной стает; бог знает, каких только профессий нету на свете, и кое-когда в такие дебри зайдут, споря, к примеру, об авиации, о математике, о какой-нибудь заводской машине или об искусстве, что ни черта не поймешь — термины, термины, будто на чужестранном языке тараторят, и он терялся. Чтобы люди не видели его растерянности, хмурился, старался отмолчаться, а если это не удавалось, — говорил нарочито сердитым голосом что-нибудь свое, деревенское, или разных общих фраз подпускал, на то и башка, чтобы искать ходы да выходы.
Последнее время с ним происходило нечто непонятное: казалось, что в избе, на улице, везде витает мелкая, невидимая пыль, он явственно чувствовал ее даже на языке, на губах, в горле хрипотца, дыхание частое, и он ругал себя за прежнее легкомыслие, когда, стараясь успокоиться, отвлечься от всяких неприятностей, искуривал за день по две пачки папирос, какие подешевле да поедучее, радуясь — вот дурак! — какой он крепкий мужик, все-то ему нипочем.
Интересная штука — жизнь: кому-то одни радости дает, а кому-то одни горести. Положим, горестей Михаил Никифорович видел не так уж много, в войну только, и радоваться любил. Именно любил. Причин для радости всегда полно, только кто-то видит их, а кто-то нет. Радость — понятие, в общем-то, довольно неопределенное, всяк по-своему ее понимает. Есть даже такие субчики, для которых радость — это просто безделие, пьянка и блуд. А вот Михаил Никифорович радуется, когда хорошо сработает (вместе с бригадой или у себя дома). Испытывает большое довольство, отправляясь в тайгу с ружьишком; жаль только, что времени не хватает для этого. Есть и другие причины для радости… Прилетели грачи и по-хозяйски солидно разгуливают на пашне… После затяжного ненастья на болезненно-дымчатое небо выползло розоватое жаркое солнышко. Чуя тепло, вышла на завалинку восьмидесятилетняя бабка с двумя внучатами, которые, что-то лепеча и смеясь, носятся по свежей траве… В огороде выросли на диво крупные, сочные помидоры, аж во рту тают, — никогда такого не бывало. Глядишь, глядишь и наглядеться не можешь.
Он очень любил семейный уют, и в доме у него везде хозяйская рука видна: где надо — побелено, где надо — покрашено, вымыто, выскоблено, все стоит прочно, не косит, не шатается; три светлых комнаты с мебелью из города и фикусами, сени, чулан, вместительный сарай, два хлева, сад с малиной и смородиной, а огород такой, что ой-е-е!
Захотелось еще пропустить стаканчик, не умел он пить помаленьку (пил редко да метко); бражную гущу, которая темнела на дне бутыли, вылил в поганое ведро и тяжело зашагал на улицу, решив сходить в Покровку, в магазин. На его счастье подвернулась попутная машина.
Завмаг, хромой расторопный мужик, встретил бригадира любезной улыбкой. «Тоже приспособился», — подумал Михаил Никифорович и спросил с заметной небрежностью:
— Ну, как живешь?
— Да ничего.
— Толстеешь все.
— Веселый ты сегодня, я вижу, — ухмыльнулся завмаг.
— Да и чо не толстеть-то. Дождик на голову не льет, тепло, светло и мухи не кусают. Что-нибудь привез новенького?
— Да привез кое-что. Вон ящик вина виноградного дали. Только ты, наверное, не потребляешь сухое-то.
— Откудов знать тебе, что я потребляю, что не потребляю, — начал сердиться Михаил Никифорович. — Вынь-ка одну бутылку. А тут чего?
— Это? Туфли-плетенки. Туфельки — закачаешься.
— Вынь сорок второй размер. А пошто женских туфель на высоких каблуках нету?
— На вы-со-ких… — равнодушно, будто сам с собой, протянул завмаг. — Да кто их покупать-то будет, на высоких? Завозил как-то партию, так, наверно, года три продать не мог. Я что-то давно тебя не видел. — Завмаг разглядывал бригадира так, будто действительно не видел его годков этак пяток-десяток. — Как дела?
— А вот решил по-новому жить. Хватит с меня!.. Скоро в город махну. Уже и пост там себе подыскал. Лифтером нанимаюсь. Видал как-то одного такого. Сидит себе, посиживает, табачок покуривает. А зарплата идет. У тебя все ж таки материальные ценности. Вдруг вор заберется. Или мыши что-то съедят. Или сам себя обсчитаешь, что, конечно, мало вероятно. Самое милое дело — лифтером быть.