— Тебе светлого дня, видать, мало?
— Мало, Никифорыч. Сам же торопишь: «Давай, кончай с телятником».
— Там ты дверь плоховато подремонтировал, слушай.
— С дверью я еще помаракую.
— Чо это у тебя под окном-то? Дерево како-то посадил?
— Рябину.
— Ну вот… А все жалуешься, что времени не хватает. И ноги болят.
— Так оно и есть.
— А с деревьями возишься.
— Интересный ты мужик, ей-богу! — Митрофанович зажег спичку, осветив свое по-солдатски простоватое, мясистое, толстогубое лицо, прикурил. — С зеленью и красивей, и дышится легче.
— Иди в лес и дыши, — усмехнулся Михаил Никифорович. Ему почему-то захотелось подразнить армейца. — И поменьше смоли. А то тебе и в лесу будет душно.
— Ну, знаешь!.. Я бы вот на твоем месте и о тракте подумал.
— О каком еще тракте?
— А вот об этом самом, который возле нас с тобой.
— Ну!
— Не запряг, не нукай. Почему он по деревне проходит? Летом черт-те сколько пыли.
— А где ему проходить?
— Да за деревню отвести, к лесу.
— А чо он тебе мешать стал? Испокон веков тут. — Михаил Никифорович певуче растягивал слова. Таким голосом он говорит только с ребятишками-несмышленышами и с теми взрослыми, которые плетут чепуху.
— Ну мало ли что было. И вообще надо бы хоть немножко подумать о благоустройстве. Поговори-ка вот со своим племянником. Он у тебя вроде бы башковитый. Сегодня подошел ко мне. Ботинки грязные-прегрязные. Пошел речку посмотреть и угодил в яму.
— Скажи ему, что мы скоро гранитную набережную будем строить. Как в Ленинграде.
— А что ты ехидничаешь-то?
— А чо он лез в яму, дурак? Глаз нету?
— Ну, это, знаешь… Он вот говорит, что у нас можно и плотину соорудить. Место для этого вполне подходит. И действительно, не искупаешься, и скотину толком не попоишь.
— Это он говорил?
— Насчет пруда — он.
Михаил Никифорович затаенно усмехнулся:
— А не говорил он, что неплохо бы пароходы по пруду тому пустить?
— Ну, зачем ты все время ехидничаешь, Никифорыч?
— А затем, Митрофаныч, что все это пустые разговоры. Совсем глупые разговоры. Детские. Только людей сбиваете с панталыку. Да наводите тень на ясный день.
Когда армеец рассуждал о деревьях, Михаил Никифорович возражал не шибко активно, понимая, что давно надо бы озеленить деревню, сделать это он собирался еще в прошлом и позапрошлом годах, да все как-то руки не доходили: с ранней весны и до самой зимушки не передохнешь — сев, сенокос, уборка, — только поспевай, людей всегда не хватает, каждый вкалывает за двоих, за троих. Зимой, конечно, полегче. Но опять же не будешь зимой деревья сажать. А разговоры о плотине его просто раздражали.
— А, собственно, почему пустые? — наершился Митрофанович.
— Ну, если говорить всерьез, озеленение — дело стоящее. Тут, возможно, промашку даем. Что касательно плотины… Плотина — не прясло. Ты пруд в Артамоновке видал?
Рабочий поселок Артамоновка в полста километрах отсюда, на пути к городу, на высоких лысых холмах стоит; внизу, в ямине — пруд. Когда-то на месте пруда были два ли, три ли озерка, болотина, тальник, откуда, лукаво журча, степенно протекал ручеек; потом — это еще в царскую пору было — здесь сладили плотину, образовался пруд, куда весной да и в ненастье стала сползать и накапливаться всякая нечисть, распространяя зловоние. Срам глядеть.
— Вот чо получается, когда к делу с бухты-барахты подходят. Тут, главное, деньги нужны.
— Да никаких средств не потребуется. Сделать субботник. Я вот помню. В тридцать втором году, кажись, дело было. Такой вот субботник устраивали в Лазаревке. Я в этом селе у тетки гостил. Пацаном еще был. И старый, и малый — все вышли. Никто не отказался. Земли навалили, берега подчистили и проход для водицы сделали. Все чин-чинарем.
— Ну, и как она, плотина ваша?
— Да в ту осень дожди страшные лили и плотину, по правде сказать, снесло к чертовой матери. Ну… осень такая была.
— Вот-вот!.. И на хрена такая плотина?
— Виталий твой говорит, что место у нас для пруда очень подходящее. И дело это не так уж шибко и сложное. А он инженер.
— Инженер, — передразнил Михаил Никифорович. — Никто и не говорит, что у нас нельзя построить плотину. Только на какие шиши строить-то будем, позвольте вас спросить? И какими силами? Мы тут, видите ли, ни бельмеса не понимаем, олухи царя небесного. А мальчишки из города прилетят и сразу, ну сразу все поймут и все увидят. У нас тут не армия. Там людей-то!.. Скомандуешь и — все. И даже в армии, бывает, делают на живульку. — Михаил Никифорович неприметно усмехнулся в темноте. Ему захотелось подзавести армейца. — Я вот до войны в авиации служил. Срочную. Казарма у нас была — смех и горе. Рамы одинарные. Везде щели. Холодище. А моя койка как раз возле окошка стояла. Когда война началась, нас в Уссурийскую тайгу перебросили. И там уж вовсе… Землянки. Насыпушки. Штаб дивизии в бараке размещался. Огромный такой барак. И в ем тока одна печка. Железная. Трехэтажная. Никогда такой не видывал. Как бы из трех печек. Одна на другой. Самая большая внизу, а самая маленькая — наверху. У печки жарища невероятная. А отойдешь на десяток шагов — околеть от холода можно. Все абы как. Тяп-ляп.
— Ну, что сравниваешь? Война есть война. — Голос у армейца уже недовольный, резкий. — А после войны, слава богу, полтора десятка лет прошло.
«Совсем разные люди — племяш и этот. А рассуждают одинаково».
Спорить с Митрофановичем не хотелось. Шутливость тоже прошла. И Михаил Никифорович миролюбиво проговорил:
— Это только в кино все просто и весело. Я вон вчерась со своей женой в пух и прах разругался. Нагляделась в кино, как там с ума сходят от любви и нацеловаться не могут. И давай, и давай, понимаешь, жучить меня: холодный, не любишь. А я еле ноги приволок.
К армейцу бригадир относился, в общем-то, с уважением; Митрофанович — мужик ничего, только вспыльчив, и этим сильно вредит себе; а ведь люди, они такие: облай их — все доброе забывают, помнят только, что ты их облаял. Митрофанович — фантазер, как начнет планы строить, так не поймешь: всерьез говорит или шутит, трезв или наклюкался.
«Так, значит, еще давным-давно можно бы насадить деревьев. Как все просто у этих Виталиев и Митрофановичей, — опять подумал Михаил Никифорович. — Да после войны и в поле-то выходить некому было. Уж он-то помнит деревню того времени, еще бы!.. Приехал с фронта и хоть глаза закрывай: запущено все, изгороди повалились, дома там и тут заколочены, мужиков — раз-два и обчелся: одни погибли на фронте, другие умотали куда-то, только бабы, ребятишки да старики. И бабы тогда какими-то старыми выглядели: лет тридцать, еще молодушка, а по лицу и фигуре все полсотни дашь. Уж какие тут саженцы. Даже вспоминать о том времени не хочется — тяжко. Что касается тракта… Мостик через речку старый, плохонький, легковушка еще как-то пробежит, а грузовик бухнется, строить большой мост и сложно, и дорого. А с другой стороны деревни — болотина, дальше тайга; маленькая, правда, болотина, но все равно мешает, — вечно грязь по колено. А пруд, плотина… Даже на центральной усадьбе колхоза нет ее пока, плотины-то. Плотина! Просто сказать. Как будто это плевое дело. Где взять столько деньжищ? Не хотят люди думать. Не понимают… Брякнет, что взбредет в голову. На словах-то можно не то, что плотину — завод в миг построить».
Так думал Михаил Никифорович, но доказывать свое не стал, слишком уж наивными выглядели критиканы, даже спорить с ними противно, — болтайте, язык без костей. Уходя, добавил холодно:
— Давай доделывай быстрее в телятнике, коли уж взялся.
Виталий уезжал глухой ночью — так было с поездом. Мария Прохоровна простилась с ним у ворот, а Михаил Никифорович провожал до станции. Пошли на конюшню. Сейчас Виталий не возражал сесть в ходок, даже намекнул: «Темно уж больно, еще ноги поломаешь…» Только просил не подгонять лошадь к дому: «Дойдем до конюшни, не бары».
«Смотри-ка ты, перевоспитывается, кажись», — усмехнулся Михаил Никифорович.