– Ну, давайте, слушайте этот бред, – пригрозил Горшуков, будто он наподобие младенца, уже знал истину Патюнинских слов, но сам тоже не ушёл, а вернулся на своё место.

Магдалина Разуева поступила по-своему. Она тут «домашний врач», у неё репутация доброго человека, она знает про травы и как ими лечиться, может посоветовать лучше местного фельдшера, на лице которого печать полной безответственности. Магдалина сбегала в отдел за валерьянкой. Но Патюнин не принял успокоительное. Между тем, положение присутствовавших было аховское: встать-уйти не могли и окоротить Патюнина тоже не могли. И стали уповать лишь на то, что должна же эта речуга когда-нибудь вымотать его самого. Ведь устанет же он, наконец, сам, может быть, упадёт замертво.

Тут уборщица, невесть кем приглашённая, но отзывчиво реагирующая, будто разбирательство этого, практически незнакомого ей человека, итээровца (инженерно-технического работника), оказалось в её компетенции, эта очень малограмотная тётя Эльза или тётя Фрося (Патюнин, убей его, путал конторских уборщиц, хотя они были внешне абсолютно разными двумя пожилыми женщинами, и даже одна из них была немкой), попыталась действовать методом Лёшки Горшукова, только основательней. Она зашептала Кадникову (и, если это была Фрося), следующий текст:

– Давайте, вы, мужики, все вместе приступите к нему, обхватите в полный обхват, в кольцо, да в медпункт под замок!..

Если это была Эльза, то она бы сказала иначе (по форме): «Мужики, окружайт цузаммен, геен нах медпункт…» Что-то в этом духе, но по смыслу, как видите, одно и то же.

Патюнин не только услышал эти слова, но тотчас схватил со стола за горлышко графин, но не как обычно берут все люди, а с выворотом кисти, будто гранату, и точно так, как это смертоносное оружие, взметнул над головой. Пробка выбилась струёй воды, стукнулась об пол, в один миг весь рукав Патюнинского пиджака наполнился водой. Брызги окропили два ближних стола, за которыми по счастью никого не было. Женщины разом взвизгнули. Такой поразительный поступок наверняка бы всех вышвырнул отсюда, но сопроводился он не криком, не психозом, хотя сам по себе, наверное, всё же психозом был, а спокойной такой просьбой:

– Выслушайте меня, я же душу вам выкладываю!

Душа Арсения никому из собравшихся тут была не нужна, но после этих слов никто в дверь не выбежал и никто в окно не сиганул. Люди покорно застыли, глядя на его бледное лицо и на зажатый крепко графин в руке. Чиплакова опустила голову низко, будто спасаясь от возможного удара. На самом деле никаких ударов она не боялась, так как все её мысли сосредоточились на другом. Она поняла, что стареет, что уже состарилась совсем. Вот он – результат. Нюх потеряла в разбирательствах. Она же, как приехала после учёбы на Саргай, так и помнит череду разбирательств. Она же считала их главным делом жизни, а плановый отдел – это так, второстепенное занятие. Разве работа в плановом способна дать человеку столько живой, кровавенькой радости, как эти великолепные разбирательства! Сколько народу прошло через этот кабинет, сколько их стояло вот здесь же у окна, и свет им падал в растревоженные, несчастные лица! Они стояли здесь, все подсудимые прошлого! Их глаза молили о пощаде, иногда (особенно женщины) рыдали тут открыто, рассказывали о себе такие откровенности невозможные, каковых уж и не требовалось от них! Но всё их поведение было другим. Не таким вовсе, как у Патюнина. Так срезаться! Перед самой пенсией, – кляла себя Чиплакова.

Патюнин и не думал ставить графин на стол. Он говорил, слегка размахивая им, крепко зажатым. Да, это была исповедь души. Но исповедь совсем другого рода… Не такой исповеди ждали здесь, не такие исповеди слышали здешние стены и классики-теоретики за стеклом. Светловолосая голова Патюнина слегка пригнулась к груди, и виднелись волосы на макушке. Они торчали остро, наподобие жесткой травы, о которую можно порезаться не хуже, чем о бритву, и явно демонстрировали несгибаемость характера.

– Кукольный театр я не люблю с детства! – воскликнул Арсений. – Особенно неприятно, когда тётки пищат за зверей. До чего противно, стыдно, особенно за зверей, так сказать, «мужского пола». Мамочка говорила: «Посмотрим в хорошем исполнении». Не удалось.

– Когда… когда «мамочка» говорила? – поинтересовался Кадников потрясённо.

– В детстве. После первого спектакля в клубе, – просто ответил Патюнин.

– Арсений Витальевич, у вас как голова, не болит? – спросила Чиплакова, абсолютно уверенная, что после этого заседания ей придётся помочь «бедному мальчику» в оформлении бумаг, необходимых в данной щекотливой ситуации.

Патюнин говорил хладнокровно, не замечая неловкости слушателей. А неловко было всем. Лёшка Горшуков оглядел других с такой улыбкой, с какой смотрит на взрослых ребёнок, в присутствии которого совершается тайное и не предназначенное для его детского слуха признание, ведь Сеня Патюнин был всё-таки начальником, «грамотным», как говорят работяги, и до сих пор ни один рабочий в карьере не мог предположить, что он будет вот так говорить, на такой какой-то подозрительной струне.

Арсений Патюнин говорил, не подбирая слов, его будто и не заботило, какими словами надо выразить то, что он хотел сказать. И из этого следовало, что вряд ли он хочет убедить людей в том, о чём думает сам. И было непонятно, зачем тогда он вообще произносит эту речь, зачем так хочет, чтоб его выслушали, вот и графин мотается туда-сюда… Ощущалась даже некая подготовка к подобному выступлению: говорил он так, точно читал написанное уже заранее на каком-то невидимом экране, будто расположенном на задней стене комнаты за спинами слушателей, но видном вполне только ему лично.

– …потом больше я никогда не посещал кукольных театров. Никогда.

Глаза Патюнина, светлые обычно, почернели…

– Ему плохо! Плохо ему! – выкрикнула Магдалина.

И другие, замерев, ждали, что Патюнин рухнет на пол, совсем потеряв сознание. Никто ж из присутствующих не видел, как сходят с ума. Часто ли случается, чтобы прямо на глазах человек свихнулся? Многие и не видели никогда умалишённых, укрытых в специальных заведениях, а тут – собственный, саргайский. Он покачнулся, правой рукой вцепился в наличник окна, переложив при этом свою «гранату» в левую руку и, как будто это обычное дело, продолжил:

– В институте у нас: кто пел, кто танцевал, кто играл на гитаре. А я просто учился. Я мечтал стать специалистом в одной понравившейся мне отрасли, – Патюнин говорил так, точно диктовал заезжему корреспонденту, желающему написать о нём положительный очерк. Он излагал свою короткую биографию. Она звучала для слушателей самой настоящей историей болезни. – Здесь мне сразу понравилось. Но счастлив я был только в первые дни…

…Стояли приятные непыльные деньки. Ночью, точно по заказу местной службы коммунального хозяйства выпадали лёгкие дождики, а потому слякоти, обычной для Саргая после дождя, не было. Пыль прибивалась, и почва стояла чуть влажной, медленно подсыхая лишь к вечеру. Из ближайшего леса, всегда удручённо принимавшего всю пыль Саргая, тянуло запахом хвои, грибами, будто это был нормальный лес, а не какая-то пылевая ловушка. И сидевшие в кабинете, делать нечего, вспоминали, какие это были хорошие деньки, и даже увидели Арсения, бодро шедшего к карьеру, с удовольствием глядевшего, стоя на краю, с высоты в его гигантский котлован.

– Я проводил в думах о работе и субботу, и воскресенье. Я считаю, что у меня большой путь, у меня энергии много. Сейчас – ещё больше, чем в те первые дни.

Никто не засмеялся над таким признанием. После знакомства с работой отдела в конторе, Патюнин однажды чистым свежим утром поспешил в карьер, уже не только любоваться им, но и работать, руководить там рабочим процессом. Он был, точно полководец перед первым сражением. С борта карьера он охватил взглядом отвесные стены, напоминавшие берега каньона. На теневой стороне они казались фиолетово-холодными, на противоположной – розовато-тёплыми от света восходящего солнца. Как раз «уазик» подоспел, и повёз Патюнина всё вниз да вниз, туда, где сейчас шла выемка. На самом нижнем горизонте, на дне между высоко поднимавшимися, громоздившимися серо-лиловыми глыбами пустой породы, нёсся ручей, бежал бойко. Экскаватор, стоявший посреди руды, антрацитно-чёрной и даже на вид породистой, умывался чуть ли не по кабину. А Лёшке Горшукову – хоть бы что. Патюнин отдал свой первый в жизни деловой приказ: поставить насос для откачки грунтовых вод из карьера. «Василий Прокофьевич уже распорядился», – ответили ему на это. Патюнин взглянул на часы: оказывается, Кадников приходит на работу раньше начала рабочего дня. А потому на другой день Патюнин явился раньше Кадникова. И успел до его прихода выдать другое распоряжение: переставить «шарошку», но пришёл Кадников и это распоряжение отменил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: