– …С вами, Василий Прокофьевич, я столкнулся пару раз…
– Да, – откликнулся Кадников.
По реплике этой было понятно, что Кадников прекрасно помнит ту последнюю встречу перед взрывом. Взрыв ожидался большим. Вся бригада Степаныча была в сборе: высыпали порох из длинных мешочков цвета хаки в готовые отверстия, просверленные вглубь земли. И, конечно, помнил Кадников, что в лице Патюнина было какое-то слёзное отчаянье, мол, не трогайте меня, не гоните, дайте побыть с вами! И Кадников не возразил, не прогнал. Он же не знал, чем это обернётся. Взвыла сирена. А Патюнин не спешил, будто самое главное его ожидало впереди. Он проводил глазами последних рабочих, покидающих карьер.
– …я вообразил себя единственным, полным хозяином здесь, в Саргайском руднике. Мне стало так легко, что чуть не задохнулся от счастья. Счастье походило на ветер. Оно налетело. Охватила меня свобода! Подольше хотелось задержать в себе это чувство, быть господином своего положения, своей судьбы!
Сирена завыла вновь, и лес ей откликнулся, и стало убийственно тихо, и на борту карьера Кадников уже, наверняка, спрашивал Степаныча: «Никого не забыли?», а Степаныч ответил привычно: «Вроде, никого». Вопрос и ответ были чистой формальностью, потому что никто, кроме самоубийцы, не задержится там, внизу после сирены. А самоубийц на Саргае отродясь не было. Патюнин стоял незаметно для них в опасной зоне и глядел на экскаватор: «Да, он же на месте бурового станка, который отогнали перед взрывом…»
– …я кинулся к нему, бежал, запинаясь о камни…
Он сознавал уже, что бежит прямо на взрыв, навстречу своей, вполне возможной гибели. И даже удивился чуть, когда оказался на горячем, нагретом солнцем сиденье экскаватора, включил мотор, тронул с места, машина перекатилась на траках вперёд. Патюнин очень спешил. Как только выползли они на гребень четвёртого горизонта, земля вздрогнула, и всё вздрогнуло вокруг, и Патюнину показалось, что он вместе с экскаватором проваливается в недра, желанно проваливается… Его точно потянуло туда магнитом, будто сама земля решила забрать его в своё таинственное нутро. По кабине сыпанули камни, и в Патюнине проснулся-таки инстинкт самосохранения. И далее именно этот инстинкт продиктовал ему действия, и даже – невероятные. Патюнин взлетел почти по отвесной стене наверх. Нынче он и представить бы не мог, что человек может взобраться по такой крутизне и с такой скоростью. Но вот они, руки, все сплошь – в ссадинах, залитых зелёнкой. Лёжа на безопасном горизонте, он плакал от неудачи: и технику спас, и сам удрал, взбежав по скале, точно обезьяна. А что – теперь? Опять – жить? Но – как?
А Чиплакова… Она, этот дирижёр разбирательства, вдруг, перестала быть производственно-общественной дамой, сникла, желая упрятаться под свою причёску, напоминающую копну сена. Она, словно превратилась из обычной Чиплаковой в кухонную, то есть, в ту женщину, у которой был муж, дети… Незнакомым для других взглядом она следила за лицом Патюнина, вслушиваясь в произносимые им слова. Это окончательное его раскрытие оказалось само по себе как бы за пределами досягаемости всяких Чиплаковых, вне сфер этих Чиплаковых, оно выводило Арсения на ту общечеловеческую орбиту несчастья, когда даже и такая явная атеистка махнёт рукой: «Бог ему судья…»
– Арсений, успокойся! – выкрикнула Магдалина и, сшибая коленками стулья на пути, бесстрашно кинулась к Патюнину, взяла его за руку, и он покорно поставил графин на стол и, нервно потряхивая мокрым рукавом пиджака, последовал за ней в медпункт.
Выходя, он оглянулся, и люди поняли, что Патюнин смотрит внимательно, но лицо у него вполне бессмысленное, отсутствующее, будто он и не здесь даже, а где-то на нижнем горизонте карьера, а то и вовсе – под землёй, откуда ему уже не выбраться никогда.
Северное лето, тишина, ни группы захвата, ни психиатра…
Немцы говорили с полным раздражением на родном языке, мол, такие разбирательства бывают только у нас на Саргае. Кугель, горько усмехнувшись, перейдя на русский, сказал Мейеру, но слышали все:
– Может, ему в ФРГ уехать, как мой Федька нах дойчлянд… (Федьку вообще-то Фрицем зовут), – уехал некодяй, опозорил отца…
Муха ответила ему:
– Жжи-жжи-жжи…
Это было время неестественной томительной тишины, тяжесть которой жмёт на душу, словно глыба пустой породы на пласт руды. Ждут все: и те, кто готовят взрыв, и те, кто тихо сидят по конторам. Вот-вот грохнет, загремит, земля содрогнётся, стёкла отзовутся тонким звоном, и эхо прокатится гулко в ближайшем лесу.
…Сеня Патюнин лежал в местной больнице на больничной койке и фактически не слышал, как потряс округу новый, рассчитанный им самим запланированный взрыв.
1982 год.
От автора. Такие, как Патюнин, в то время ещё не знали, чем кончится их борьба с советскими весьма несовершенными методами производства. Не знали, что хозяевами рудников и шахт станут не они, а бандиты, а их, молодых специалистов, просто толпами выгонят на улицы и… на рельсы, где им придётся лишь стучать по рельсам касками, выбивая себе зарплату, от которой так легко отказался Арсений «в пользу фонда мира». Так уж у нас в стране повелось: золотой середины нет…
Рассказы
Эх, Иванчик… Рассказ попутчика
Поезд шёл с севера. Была ночь, а вагон был полутёмным, полупустым, плацкартным. За стенкой царило какое-то опасное веселье. Пассажиры резались в карты, были все пьяны, заглянули, девушкой назвали… Неужели никто не подсядет напротив?!
На полустанке вошли новые пассажиры, с ними впорхнула морозная свежесть.
– Добрый вечер, – сказал какой-то дядька, с виду крестьянин, рослый, даже огромный, но не толстый, а костистый. Руки – лопаты, ноги – метр с валенками невиданного размера. Лицо длинное. Появление такой махины-образины вызвало полный страх.
Поезд тронулся, стало светлее, и в глазах попутчика обозначилось выражение: мол, сила во зло не будет пущена, злая сила есть, конечно, не без этого, но она выключена. Такой текст, ну, просто как титры в телевизоре, можно было прочитать в обоих глазах этого великана. Одет он был в новенькую телогрейку и такие же стёганые ватные штаны, шапка цигейковая с матерчатым верхом. Рядом положил небольшой рюкзачок. Из-за тонкой стенки раздался хохот и ругань. Попутчик прокомментировал:
– Развлекаются ребята.
– В этом поезде, – говорю с бывалостью первой в жизни и страшной командировки, и с полной дамской непроницательностью, – едут из лагерей. Хорошо, хоть вы оказались напротив, а то уж думала в начало вагона перейти, там какие-то женщины на узлах…
– Да и я, – ответил попутчик кротко, – после лагеря.
Вот и доверяй внешности!
– Извините! – выпалила, готовая сорваться и нестись через весь состав хоть под прикрытие самого машиниста. Говорили мне провожавшие начальники рудника: «Надо вам в купейный…»
– А куда вы едете? – спросил он робко.
– В Москву…
– Москвичка? – обрадовался он неожиданно. – Я москвич. Всю жизнь прожил у самой кольцевой в Лосе…
– Да, мы просто соседи! – ответила и я с радостью. – Я на Бабушкинской живу, это совсем рядом с вами…
– Да, но теперь у меня в Москве ничего нет, – вздохнул он. – А был дом собственный, один подвал пятьдесят квадратных метров.
– Конфисковали? – спросила невольно: дом моего прадеда в самом центре столицы тоже конфисковали, правда, совсем в другие времена…
– Нет. Дом у меня отняли. Хитростью.
Замолчал. Колёса стучали.
– А сидели за что? – спросила сочувственно.
– Я избирательный участок… разгромил.
– Вы что же – политический?
– Нет, я уголовный. Выпивши был.
Стал рассказывать складно, не путаясь, понял, что перед ним журналистка какая-то, вот и блокнот, и диктофон на столике…
…После армии он вернулся домой, родители вскоре умерли, и остался он в своём доме со своим двориком вблизи Ярославской железной дороги, к шуму которой привык с детства. Электричка, как трамвай: летом купаться на Пироговку, зимой на ёлку на площадь трёх вокзалов… Устроился он по специальности, приобретённой в армии: автослесарем в гараже, вскоре переименованном в автосервис. И вот шёл он однажды под Яузским мостом тёмным вечером с работы и услышал визг сдавленный, и увидел, как девчонку какую-то затаскивают в микроавтобус марки «нисан». Подбежал, да и вырвал у них… Попутчик сделал движение руками, показав, как он «вырвал» девчонку из рук похитителей. Мне невольно пришлось пригнуться, так как размахнулся он чуть не до моей полки.