Кусты на берегу клонились под водой. Свежие струйки щекотали шею, затекая под плащ.

– «Льет дождь, – говорила стихи женщина, плывя на работу. – На даче спят два сына».Но на даче спали не два и не три сына, а много, они все были чьи-то сыновья, и у некоторых имелись матери и отцы, но все дети и зимой, и летом жили на этой старой деревянной даче. Здесь не ходили троллейбусы, на которых Алёшка привык ездить «зайцем».

Все удивлялись, как он, такой маленький, и ездит! И устроили собрание жильцов. Много дядей, тётей (и с базы пришла) кричали в коридоре: «Кем вырастет Алёшка?» Дядя милиционер сказал толстым голосом: «Отобрать, да и всё!» Алёшка вертел головой, не понимая, что отобрать. Неужели старый игрушечный самосвал, который ему подарил соседский мальчик? Не может быть! Он ни за что обратно не отдаст! Мама Алёшкина опустила лицо и сказала: «Согласна…» Больше он её не видел. Его отвезли в больницу и вывели всех глистов, а потом сюда в дом незнакомый. Рядом лежала вода широко, точно самый огромный океан. Когда на Алёшку надели казённую синюю майку, он услышал: «Мать отказалась…» Майка ему понравилась: она обтянула его туго-туго. …Он вылез из-под одеяла, подошёл к окну и увидел, что озеро рябит от дождя.

В милиции за ночь насорили.

– Пошевеливайтесь, – сказал дежурный.

Задержанные мыли пол. Одна из них, молодая женщина с белыми полупокрашенными волосами села на стул, попросила сигарету. Тряпку она держала перед коленями, и с неё стекала мутная вода. Вода мутной ночи, мутной её жизни…

– Благодарррю, – сказала, катая «р». А выпить не найдётся? – пошутила.

За окном, забранным решёткой, хлестал дождь.– Похмелье, – согласно зевнул старшина.

Лодка стукнулась о берег носом, откачнулась. Женщина поставила весло в воде, по скамейкам перешла на мостик. Привязала лодку; когда тянула канат, заметила, что нет её кольца. Она шла среди жёсткой высокой травы, по пути наелась спелой черемухи, промытой дождем. На поляне была тишина. Детский дом ещё спал. Вот и осень, – легко вздохнула женщина, подходя к воротам. На клумбах горели красные и фиолетовые астры. А из окна на неё смотрели: она вгляделась и узнала. …Лоб у Алёшки был низок, губы толстые, а глаза враскось. Он был похож на маму, что этим утром мыла в милиции пол. Он протянул руку и стукнул колечком по стеклу. И оттуда, с тропинки, ведущей к дому, ему помахала клеёнчатым рукавом женщина и засмеялась мокрым лицом.

День рождения

Под утро, похожее на глубокую ночь, мы поняли, что придётся ехать, что всё свершится сегодня: но как так? Ещё рано! Рано! Пять утра! И в такую рань куда-то ехать!

Машина мчалась. Окна белы, ничего сквозь них не видно. Приехали. Крыльцо, освещённое лампочкой. А дальше, за дверью, начало совсем другого, не такого, как всегда, времени.

Как же я устала за ночь! Велено раздеться. Женщины командуют, они авторитетно спокойные, изучающие и даже …жёсткие. Жёсткость тут лишняя, считаю я. Голоса у них ледяные и, словно (как и стены) белые. Велят (приказывают) встать на весы. Будто пред закланьем. Спрашивают и записывают. Про себя возмущаюсь: разве можно тут ещё что-то спрашивать да записывать? Не видите, что творится? Но измотанность гасит последнее проявление воли. Сижу тупо на кушетке.

Интересно: а куда подевался мой враг? Где боль? Свирепствовала только что, перед выездом так ударила, что я подумала: конец! И, надо же, отдыхаю! Даже странно… Неожиданная мысль: «она испугалась». Нет, не так: «она почувствовала, что пока надо затаиться…» Додумать эту, возможно, весьма позитивную идею, не даёт команда: «Туда». Иду бодро, куда велят. И попадаю в сырость плохой бани с тусклым светом. Здесь шумит вода, хлоркой несёт нещадно.

Одна из ледяных тёток, обычная бабка в рваном халате и в галошах. Так как обувь сама по себе редкая, я загляделась. Лицо у санитарки тоже удивительное: рябое, всё в одинаковых рытвинках. «Давай ложись!», – бухает на «ты». Чем эта бабка тут занимается – не позавидуешь. Она промывает чужим людям кишки, вот и орудие труда в боевой готовности: резиновая грелка, но с трубкой, по которой идёт вода в человека, лежащего в позе гермафродита на затянутой клеёнкой кушеточке. После этого следует естественное в таком грязном туалете, что кратко объемлет страх, но радость отдыха от главного сильнее страха.

Вообще, состояние такой силы отчаяния, что уже всё на свете не имеет значения, – лишь бы продлилось затишье среди боя… Душ рядом. Видимо, хлещет день и ночь, никаких кранов. Никому из нас, прибывающих сюда, не положено регулировать воду. Идёт, сыплется, словно немелкий горох, «одна вода», довольно горячая. Жаловаться некому, да и растерянность: а, собственно, как тут мыться ниже пояса, венчик душа на крепкой железяке, уходящей под потолок? Попытка сообразить развлекает. Вроде, голову мыть не обязательно… Всё-таки удалось, человек изобретателен в мелочах. Но грустно! Будто я одна в целом мире стою под уродливо бьющим грубым душем… Неужели есть ещё хоть один такой загнанный человек?

После мытья бабка вручает полотенце, и готова куда-то сопровождать, стоит с угрожающим нетерпением в дверном проёме, за которым оказывается небольшой, будто вестибюль крематория, вылизанный коридор. Светильники дневного света горят стройно и безжалостно. Может, ведут умирать… Мы идём вдоль стены до открытой двери:

– Туда, – говорит бабка-санитарка. И, надо же, хихикает.

А я пугаюсь, но вижу: комната, окно в глубине, за ним чёрное утро. Должно быть утро: я не спала всю ночь.

Сейчас должно быть утро нового любимого с детства дня: январь. Пятое число, ёлочно-подарочное. Каникулы, счастье…

На кроватях лежат. У окна – большой волосатый живот. Волосатый вкруговую. Мне велят лечь напротив дверей, это хорошо: так не виден этот раскрытый живот. Вот, если б он принадлежал мужчине, толстому-толстому, но мужчине… Но это, конечно, женщина. Какое-то время я предаюсь праздному рассуждению: как жутко иметь такое волосатое тело и как с этим бороться… Вот как ноги побрить, если они волосатые, это известно. Я рада этим отвлечённым и отвлекшим от главного (страшного) мыслям косметического характера. Да и лежать так хорошо, и даже после столь варварского душа приятно. Кровать чистая, одеяла нет, только простыня. О, как мне делается легко и спокойно…

Нянька ушла, пришёл врач. Руки молодые, мягкие, в лицо не смотрю. Всё записал, умненький, деловой.

И вот уже полностью обманутая затишьем, закрываю глаза. Я почти уверена: всё то ужасное, с чем прошла ночь, отпало, не вернётся. В состоянии невиданного блаженства я проваливаюсь в радужный восхитительный сон… Куда-то еду, еду… Мне так хорошо уезжать подальше от этого кошмара… Неожиданно – ухаб! Подбрасывает… И адская боль врезывает, подлая-подлая боль! Я просыпаюсь, точно пойманная рыба, открываю рот, дышу, боясь на этой раскалённой суше умереть. Вижу: кафель на стене – белые гладкие плитки до самого потолка. Моя боль взвивается по кафелю и соскальзывает вниз. Снова интервал. Простыня культурно прикрывает тело, на которое смотрю, будто на опасного врага, готового нанести новый удар.

Кто-то орёт, отвратительно причитая:

– Ой, мамочки, о-ой, родненькие!

Мимо моей койки пробегает врач, за ним женщина в белом халате. Ещё аккуратней накрываюсь и слегка поворачиваю голову. Так и есть: живот волосатый, он-то и орёт. Голос врача недовольно:

– Прекратите метаться.

Живот смолкает. Мне стыдно за него. Я хочу что-то подумать о том, как же стыдно так кричать, так «метаться-раскрываться», но снова укатываюсь с горки вниз… Детство, каникулы, качусь: впереди бескрайняя ледяная долина пруда. Так хорошо мчаться на санках с горы!.. Неожиданно – стоп, снова удар… Этот приступ мне удаётся победить, но труднее. Я так занята своей особой, что не заметила, как исчез с кровати у окна странно-волосатый живот и с ним неспокойные крики. Сама я спокойна. Когда врезывает вновь, дышу глубоко; и, если уж совсем нестерпимо, стискиваю зубы. Душно, тошно, простынку придерживаю, но, кажется, и она давит. Она тяжёлая, мешает своей тяжестью.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: