Со стороны окна засинелось. Теперь уже ясно: утро. Свет близится, идёт…
Сон схватывает внезапно, да так крепко он наваливается на меня, опрокидывается всей мягкой приятной тяжестью. И нет меня – один тёмный сон, будто нырок в смерть за силой, чтобы жить дальше. Будит она. Боль. Резкая, дикая! Блестящие пронзительно белые кафельные плитки: один ряд, другой. Боль по ним, как по клавишам рояля до самого верха, до верхней ноты, для слуха отвратительной.
Что же может произойти в комнате этой, если здесь такие немыслимо белые сверкающие, взвизгивающие стены? И негде взгляду задержаться, неоткуда взять сосредоточенность, чтоб остановить этот визг. Чей?.. Вбежал белый халат, руки знакомые. Врач. Его что, кто-то звал? Э-э, да это же она звала… Моя боль, это она визжала. А я? Я – нет. Я сильная. Неужели я тоже потеряю стыд и заору какие-то «мамочки-родненькие»? Сжимаю губы, зубами прихватываю нижнюю, чтоб не вырвалась, чувствую – солоно во рту – прокусила. Но зато эта змея, главная боль, очевидно ослабела. Только тесно, хочется разметаться, распластаться, а может, разорваться вдоль.
Опять как-то так вышло: кричу. Бессловесно, но явно крик взлетает сам к последнему ряду кафельных плиток! Лично я не хотела кричать. Ну, и отошло. Но только откатило, как опять! Всё, я пропала. Борьба идёт не на равных, и противник победит. Простынка сбилась. Когда отошла боль (не на большое расстояние отошла – это уж точно), всё поправила: рубаха, простыня… Лежу смирно и тут же проваливаюсь. Похоже: я раздвоилась! Одна Я хочу спать, а другая… Невыносимо! Засыпаю, и всё! Не расти трава! Другая Я… Ха! Не Я! Всё в том-то и дело! Не Я, а ОН!
Я похожа на какой-то странный овощ, внутри меня вырос ещё один овощ и мечтает выйти, разорвав мою жалкую оболочку. Ему в это утречко на свет надо! Ему! А не мне. Мне вообще-то надо спать! И я засыпаю! Но боль будит, конечно. Она с НИМ заодно. Нет ничего более жестокого: пытка, как пытка. Какой там стыд – пропадает всё. Где эта простыня? Зачем простыня? Зачем всё…
Врач и ещё кто-то в белом, они крутятся возле меня. Ага, – решаю (конечно, никаким решением это не назовёшь) – всё случится прямо тут, на этой кровати. Крик уже заматерел, обнаглел. Крик, полный значимости и важности, сам вырвался, сам вспорхнул по блестящим рёбрышкам кафеля от низких нот до высоких:
– Аааааааааааааааа!..
Врач этот, чужой чей-то сын или, может быть, уже чей-то муж, что-то делает там со мной, в чём-то удостоверяется, оголив весь мой несчастный белый живот, напоминающий гладкий перезрелый неведомый снаряд. Последняя капля стыда… Да, что я окончательно потеряла, так это стыд! Может, от значимости момента. Потому что все, кто в это холодное зимнее утро входят сюда, обычные люди, ничем не обременённые, и только я и подобные мне имеют право на эти нечеловеческие вопли.
– Надо её вести!
Мне хочется возразить: куда ещё? Никуда не хочу! Но уже поднимают и тащат. Впрочем, иду сама, еле передвигая ноги, с двух сторон поддерживают. В низу живота так спрессовано, далеко не уйдёшь… Куда же, всё-таки, прёмся? Коридор, направо дверь… Свет ослепляет: мы оказываемся, будто в цехе, где производят какие-то сложные приборы.
Подводят к столу. Железный стол! И, надо же такое выдумать, велят взбираться! Узнаю – гинекологическое кресло, разложенное, замаскировавшееся под стол; вот и эти крутящиеся холодные полукольца для ног. Ноги приказывают водрузить. Какой уж стыд, но всё равно противно, так как народу тут хватает. Под часами, висящими на стене, стоит обычный стол. В треугольнике между своих ног вижу белые шапочки за ним. Боль оглушает. И, всё-таки, никак не верится, что всё, такое большое содержимое живота, каким-то образом выйдет наружу.
Чьи-то руки мягкие настойчивые. Они ничего не делают, просто лежат сверху. И приказ от них: «Не терять схватку даром» (такая тут пошла терминология). Но где взять сил? Почти светло за окном, забеленным до половины. Неужели за этой замазкой есть город, дома, люди, автомашины? Тут теперь только боль. Часы на стене идут. Руки эти глажу своими, будто прошу у них избавления. На какое-то время белые халаты обступают меня со всех сторон. А потом отхлынули. И только руки эти со мной. Моя оболочка, моя кожура лопнет! Боль меня разорвёт. Мне мало места, и эти люди ничем не помогут мне! Между своих раскинутых ног, уставших и затёкших, вижу стену. Часы на ней, но я не могу сообразить, который час… Знаю только, что это утро, что день начинается, день рождения… Сколько раз мы потом будем праздновать этот день!
Кто-то говорит спокойным сонным голосом человека, отработавшего ночь и потому безразличного:
– В деревне раньше рожали в поле, в стогу, в бане…
– Ребёнок долго стоит в родах, – возражает другая.
Я слышу это так, будто ко мне сие не имеет отношения, я в оцепенении, в жутком страхе последнего ухода. Но инструмент этот вижу. Ножницы. Почти самые обычные. Знаю: режут по мне – кровь брызнула на маску склонённого у моих ног лица. Моя кровь. Но мне совсем не больно. Глаза над маской… Я потом её узнаю по этим глазам. Мне видится наша смертельная близость с этими глазами. Я забываю, что это для неё всего лишь работа. И делается просто, будто волна поднимает меня! И забыто всё: боль, страх, стыд… В последний момент меня нет. Я – средство, та дорога из небытия в бытие, по которой проходит новая жизнь!.. И сразу легко. Надо мной держат тельце. Розовато-синеватое.
– Мальчик, – говорят глаза над маской, уже свежей, окровавленную сменили.
Мне очень-очень хорошо. Вижу какой-то сосудик плоский подносит санитарка, и кто-то говорит:
– Чистая кровь.
Я пытаюсь высмотреть, что же творят с тем существом, которое хриплым баском простонало, как бы нехотя, лениво оповестив о жизни своей…
Изабелла и Катя. Святочный рассказ
Нет, мать не оставила её в роддоме, а принесла ребёнка в подвал и ну её воспитывать!
– Я из тебя человека-то сделаю!
Младенец лежал, ничего не понимая.
– Ты у меня будешь хват из хватов, за мамку всем бошки поотрывашь и в помойку побросашь!
Ребёнок заревел.
– Я те повеньгаю! Не ори!!!
Дочь испугалась и умолкла согласно.
Дни стояли морозные, в окно дуло, молодая мама раскочегарила печку, да и не заметила, как один уголёк выпал. Мимо шла соседка Пантелеймоновна, и потом она всем раззвонила:
– Вижу: дым из окошка. Оно фанерой закрыто, из-за фанеры так и прёт. Хорошо – дверь была не на замке. Вбегаю и вижу: сама в одурении, а крошка кричит во всю головушку, посинела аж.
За месяц младенческий надоела медсестра, «гадина чистенькая»: «Как же так можно, мамаша!» «А вот так! Пошла отсель! Как хочу, так и воспитую!»
Пролетело десять лет. В доме культуры играли в прятки. У шторы тяжёлой (от пола до потолка) ненароком очутились вместе, притаились две девочки. Одна полненькая, нарядная с красивыми, как две хризантемы, бантиками:
– Сейчас нас найдут!
– Фигу! – возразила другая, худышка, сиплым тенорком. – Айда за мной! Я каждый зауголок тута знаю. Я не только на «ёлках», я тута каждый день ношусь. Мы по лесенке на верхотуру проберёмся!
– А там… не страшно?
Слуховое окно прикрыто решёткой, девочки смотрели через квадраты в ней.
– Гли-ко, город!
– Это как в «Тимуре и его команде»! У них тоже был чердак. Читала?
– Не-ка.
Когда спустились вниз, нарядная, холёная девочка, поражённая бывалостью незнакомки, предложила:
– Давай обменяемся телефонами.
– Чё это?
– Ты мне – свой, а я тебе – свой.
– У нас…нету-ка.
– Нет телефона?
– Нам вскорости приладят, и тогда звони, сколь влезет, – заверила худенькая.
В светлом зале старшая сестра, тоже нарядная, в очках, ужаснулась:
– Ой, у тебя бантики в паутине!Новая знакомая отказалась выйти на свет. Глядя между тяжёлых штор с неясной пока надеждой, она твердила цифры, их порядок запоминая навек. Это был первый номер телефона в её жизни.