На все мои предложения Кон радостно кивал и облизывался.
— Фрау, фрау, в рис добавим сахару, яиц и яблочек!
Нос его трепетал от радости, как будто он уже сыпал ванильный сахар в суфле. Кон ставил на огонь котел с водой. Когда вода закипала, он не глядя бросал в котел все, что ему привезли. После чего кидал туда три огромные ложки жира, две горсти грубой розовой соли и половник муки.
Как-то Кон вылил в котел сорок одно яйцо — я сама считала, когда он их разбивал. В котле поднялась пена и перелилась через край на плиту. Кон в растерянности скреб затылок, бегал вокруг плиты, помешивая длинной деревянной ложкой эту суп-кашу. Пены становилось все больше и больше, она все лилась и лилась на плиту. В кухне ужасно воняло.
Я стояла рядом и хихикала.
— Махт никс, махт никс!
Кон ничего не смыслил в поварском деле. Он ведь был портным, а не поваром.
— Почему ты стал поваром? — как-то спросила я.
Кон показал на толстые стекла очков.
— Глаза неподходящие, чтобы стрелять.
Потом ткнул в свои кривые плоскостопые ноги.
— Ноги неподходящие, чтобы маршировать.
Под конец он ударил себя в грудь.
— Из портного плохой вояка!
— Махт никс, махт никс, — утешала я.
С тех пор как первые русские простучали пятьдесят раз в нашу дверь, прошло много дней. Наш дом был полон русскими солдатами. В павильоне находился Кон со своей кухней. В спальне госпожи фон Браун жил господин майор. Рядом с ним его адъютант и еще один солдат, рыжий, с прыщами. На первом этаже разместился штаб. Там было шесть или семь человек, среди них три женщины, три толстых женщины в черных чулках, с пышными прическами. Они был и офицерами. Одну из них звали Людмила. У нее на чулке была дырка, откуда выглядывал большой палец. Людмила казалась мне самой неприветливой. Я ее избегала.
В библиотеке жил старшина. У него было много орденов. Иногда он громко пел. Тогда адъютант стучал в его дверь, и пение прекращалось. В нашем доме появлялось много солдат. Они приходили и уходили, когда хотели.
Отец не обращал на меня внимания. У него были другие заботы. Он был постоянно пьян. И ничего не мог с этим поделать. Отец пил целый день и полночи. А получалось это так. Он ведь был часовщиком. Один из солдат, по имени Иван, принес ему все необходимое для работы: стул-вертушку, пинцет, щипцы, лупы, напильники. Притащил даже большую карбидную лампу и настоящий верстак.
Отец поставил верстак у окна (теперь у нас была только одна комната), а карбидную лампу повесил на окно. Он постоянно сидел там, склонившись над ворохом часов.
Русские входили в комнату, хлопали его по плечу, бросали часы на стол, копались в горе отремонтированных часов и брали то, что им нравилось. Отец уже не протестовал. В первый день он попытался держать часы каждого заказчика в отдельности. Но вскоре понял, что заказчики сами не различают своих часов.
Он работал, поднимая голову, когда какой-нибудь заказчик хлопал его по плечу, протягивал ему бутылку и говорил:
— Пей, камерад, пей!
И камерад пил. Камерад пил все: сливовый ликер и красное вино, коньяк и вермут, грушевую и сливовую водку. Иногда камерад валился со стула. Порою у камерада падали со стола часы. Тогда камерад ругался:
— Дрянь! — и ползал под столом. Пьяный отец мне нравился.
Мама, глядя на все это, изрекала:
— Пусть лучше пьет он, а не русские!
Мама боялась пьяных русских. Пьяные русские говорили ужасные вещи, когда справедливые, когда и несправедливые. Кто мог знать это точно? Мама не знала. Один из русских особенно нравился маме. Трезвый, он был солдат как солдат — большой, сильный, немного скучный. Когда он выпивал, то грустнел. Рассказывал какие-то бесконечные истории, которые мы не понимали! Понимал их только отец, он ведь пять лет воевал в России и хорошо знал русский язык. Но не подавал вида. Кто мог знать русский язык? Только немецкий солдат.
Солдат, который так нравился маме, часто рассказывал одну и ту же длинную историю. И плакал. А под конец вздыхал, приговаривая:
— Будем хлеб, будем хлеб!
«Будем хлеб» означало — печь хлеб. Раньше он был пекарем. Я узнала об этом от отца. Солдат в своей длинной истории рассказывал о деревне, где он жил. Еще я узнала, что он плакал, рассказывая, как немецкие солдаты до смерти забили его отца из-за спрятанной свиньи, которую тот не хотел им отдавать. Иногда он плакал, вспоминая своих детей. То, что солдат рассказывал про детей, можно было понять по тому, что он показывал, какого они роста. Один был совсем малюткой, другой доходил до стола, третий ростом с меня. Но чаще всего солдат плакал, говоря «будем хлеб».
В этот момент к нему подбегала мама, хлопала его по плечу и повторяла за ним «будем хлеб», показывая на кухню. Солдат обнимал маму, хвалил ее:
— Хорошая женщина, хорошая!
Они с мамой шли на кухню. Мама разжигала огонь в печи. Солдат улыбался и все повторял: «будем хлеб». Когда огонь разгорался, он шел к Кону и вел с ним бесконечные переговоры. Если была ночь, то долго стучал в дверь, пока Кон не открывал. Потом они спорили. Солдат ругался. Кон качал головой и корил его.
Но Кон никогда не побеждал в споре. Солдат отодвигал его от двери и возвращался к нам с мешком. Отдавал мешок маме. Там были: яйца, сахар, мука и масло. Солдат обещал маме испечь пирожное, самое лучшее пирожное на свете, царское пирожное.
Но ни разу не испек царского пирожного. Когда все необходимое было наготове, он, счастливо улыбаясь, садился, клал руки на стол, опускал голову и засыпал. Мама, удовлетворенно вздыхая, убирала продукты в подвал к нашим сокровищам. А солдат спал. Проснувшись, он забывал про «будем хлеб» и уходил из нашего дома. Жил-то он у Архангела.
Архангел очень изменилась, была теперь не похожа на себя. Лицо она вымазала сажей. Носила длинное платье, поверх него — грязную дырявую кофту, черный платок на голове и серый платок на плечах. При таком количестве одежды она больше не порхала, а ползала по саду, как толстый черный жук. Солдаты называли ее «мамичка», а за ее спиной стучали пальцем по лбу. Наверное, считали сумасшедшей старухой.
Как-то у забора я встретила Ангела. Она тоже больше не щеголяла в рюшах и бантах. Меня это обрадовало. Я ее спросила:
— Почему твоя мать ходит так странно одетая? Совсем как сумасшедшая!
Ангел покачалась на носочках, накрутила на палец белокурый локон и важно изрекла:
— У меня нет мамы. У меня никогда не было мамы. У меня только старая бабушка.
Я онемела. Ангел наклонилась ко мне. Ее рот чуть ли не касался забора.
— Если дашь честное слово, я тебе все скажу!
Я, не раздумывая, дала честное слово. Ангел заставила меня поклясться, потом объяснила:
— Мама переоделась, чтобы русские не отрезали ей груди!
Тогда я тоже наклонилась к решетке и прошептала в ответ:
— Но со старыми женщинами поступают еще хуже. Их разрезают на куски и засаливают.
Ангела будто ветром сдуло.
Первое мая
Пение, дикое и нежное
Находка
Каждый день я пролезала через дырку в сад Вавры и смотрела сквозь маленькое грязное окошко летней пристройки, как он сортирует привезенную со склада смесь. Сортирует день за днем, с утра до вечера. У него уже накопился мешок бобов и мешок подсахаренных макарон. Я бы с удовольствием поболтала с ним, но Вавра больше не обращал на меня внимания. Он вообще ни на кого не обращал внимания, даже на русских, потому что они не привезли с собой господина Гольдмана.
Старик теперь спал в пристройке. Иногда он стоял на пороге и, грозя кулаком, ругался. Раньше Вавра не ругался. В их доме жили тридцать или сорок солдат. По вечерам они пели. Пели громко и очень красиво. Когда русские пели, мама не выпускала меня из дома. Но я все равно ускользала.