— Ну ладно, — ответил Семенов, от души обрадовавшись, что с ним заговорило живое существо, хоть это живое существо и было Хорь.
В училище была своя монета — костяшки от брюк, жилетов и сюртуков. За единицу принималась однодырочная костяшка; две однодырочных равнялись четырехдырочной, или паре, пять пар — куче, или грошу, пять куч — великой куче. Костяшки имели цену, определенную раз навсегда, и во всякое время за пять пар можно было получить грош. Огромное количество костяной монеты обращалось в бурсе. Ею платили при игре в юлу и в чет-нечет. Бывали владетели сотни великих куч и более; их можно узнать по тому, что они всегда держат руку в кармане и роются там в костяном богатстве. Употребление костяной монеты породило особого рода промышленников, которые по ночам обрезывали костяшки на одежде товарищей или делали это во время классов, под партами, спарывая бурсацкую монету сзади сюртуков.
Хорь был один из таких промышленников. У Хоря ничего не было своего — все казенное, и если бы не казна, вы увидели бы в лице его возможность на Руси совершенно голого человека. У него почти никогда не водилось денег. В продолжение семи лет у него не перебывало и семи рублей, так что настоящая монета для него была менее действительна, чем костяшки. Это был нищий второуездного класса, и мастер же он был кальячить. Узнав, что у товарища есть булка или какое-нибудь лакомство, он приставал к нему как с ножом к горлу, канючил и выпрашивал до тех пор, пока не удовлетворят его желание. Будучи без роду и племени, круглый сирота, он безвыходно жил в училище, на каникулы никогда не ездил и до того втянулся во все формы бурсацкой жизни, что, кроме ее, другой не существовало для него. Только в каникулярное время посещал он базар соседний, реку да лес: здесь был конец его света. Учиться Хорь терпеть не мог, но учился, потому что не мог терпеть и розги: из двух зол (а бурсацкое ученье — зло) приходилось выбирать меньшее. Он был страстный игрок в костяшки; но наживши кое-как великую кучу, он либо выменивал ее на деньги и проедал их с жадностью нищего, либо опять проигрывал, потому что играл не совсем счастливо. Тогда с перочинным ножом он промышлял под партами либо по ночам под подушками товарищей, куда ученики прятали свою одежду. У одного товарища таким образом он спорол с одежды все костяшки, так что не на что было застегнуться — все валилось долой, хоть умирай. Однажды Бенелявдов, первый силач класса, во время урока, при учителе, поймал его за волоса под партой и задал ему волосянку. Просить пощады нельзя было: заметит учитель. После долго смеялись над Хорем, говоря, что у него волоса распухли. Теперь у Хоря только и было полпары, то есть однодырочная.
— Чет аль нечет? — спросил он, загадывая.
— Пусть нечет, — отвечал Семенов.
— Твое. Теперь ты.
Семенов загадал, но лишь только открыл он ладонь, чтобы сосчитать, верно ли Хорь сказал «нечет», как хищный Хорь схватил костяшки и спрятал их себе в карман.
— Что же это, Хорь? — говорил Семенов.
— Я тебе Хорь?., а в ухо хочешь?
— Оплетохом, — сказал один из товарищей.
— Беззаконновахом, — прибавил другой.
— И неправдовахом, — заключил третий.
— Отдай, Хорь; право, отдай.
— Опять Хорь?.. Рожу растворожу, зубы на зубы помножу!
Семенов не стал более разговаривать. Несчастный отошел в сторону. Нигде не было для него приюта. Он вспомнил, что у него в парте есть горбушка с кашей.
Семенов хотел позавтракать, но горбушки не оказалось. Раздраженный постоянными столкновениями с товарищами, он обратился к ним со словами:
— Господа, это подло наконец!
— Что такое?
— Кто взял горбушку?
— С кашей? — отвечали ему насмешливо.
— Стибрили?
— Сбондили?
— Сляпсили?
— Сперли?
— Лафа, брат!
Все эти слова в переводе с бурсацкого на человеческий язык означали: украли, а лафа — лихо!
— Комедо! — раздался голос Тавли.
— Иду! — было ответом.
Семенов еще после обеда подслушал, что у Комеды с Тавлей состоялся странный спор на пари, и потому поспешил на голос Тавли, забыв о своей горбушке.
— Готово? — спросил Комедо.
— Есть! — отвечал Тавля и развязал узел, в котором оказалось шесть трехкопеечных булок.
— Сожрешь?
— Сказано.
Толпа любопытных обступила их. Комедо был парень лет девятнадцати, высокого роста, худощавый, с старообразным лицом, сгорбленный.
— Условия?
— Не стрескаешь — за булки деньги заплати, а стрескаешь — с меня двадцать копеек.
— Давай.
— Смотри, ничего не пить, пока не съешь.
Вместо ответа Комедо стал уплетать белый хлеб, который так редко едят бурсаки.
— Раз! — считали в толпе. — Два, три, четыре…
— Ну-ка пятую…
Комедо улыбнулся и съел пятую.
— Хоть на шестой-то подавись!
Комедо улыбнулся и съел шестую.
— Прорва! — говорил Тавля, отдавая двадцать копеек.
— Теперь и напиться можно, — Сказал Комедо.
Когда он напился, его спрашивали:
— А еще можешь съесть что-нибудь?
— Хлеба с маслом съел бы.
Достали ломоть хлеба и масла достали.
— Ну-ка попробуй!
Он съел.
— А еще?
— Горбушку с кашей съел бы.
Добыли и горбушку. Его кормили из любопытства. Он съел и горбушку.
— Эка тварь!.. Куда это лезет в тебя, животина ты эдакая! Скот! Как ты не лопнешь, подлец?
— А что брюхо? — спросил кто-то.
— Тугое, — отвечал Комедо, тупо глядя на всех…
— Очень?
— Пощупай.
Стали брюхо щупать у Комеды.
— Ишь ты, стерва!., как барабан!..
— А что, два фунта патоки съешь?
— Съем.
— А четыре миски каши?
— Съем…
— А пять редек?
— А четыре ковша воды выпьешь?
— Не знаю… не пробовал… Я спать хочу…
Комедо отправился в Камчатку. Долго толпа ругала Комеду и стервой, и прорвой, и всячески…
Между тем Тавля, накормив на свой счет Комеду, по обыкновению озлился. Одному из первокурсных попала от него затрещина, другому он загнул салазки, третьему сделал смазь. Гороблагодатский видел это и в душе называл Тавлю скотиной. Потом Тавля посмотрел на игру в скоромные. Васенда наводил: он выставляет руку на парте, а Гришкец со всего маху ладонью бьет его по руке. Васенда старается отдернуть руку, чтобы Гришкец дал промах: тогда уже будет подставлять руку Гришкец. Это Тавлю не развлекло.
— Не садануть ли в постные? — пробормотал он.
Он стал оглядываться, желая узнать, не играют ли где в постные.
— А, вон где! — сказал он, отыскав то, что требовалось.
Около задних парт, подле Камчатки, собралось человек восемь. Один из них, положив голову на руки, так что не мог видеть окружающих, наводил; спина его была открыта и выпячена вперед. Поднялись над спиной руки и с треском опустились на нее. К ударам других присоединился и удар Тавли. По силе удара наводивший догадался, чей он был…
— Тавля ударил, — сказал он.
Тавля лег под удары.
Гороблагодатский между тем направлялся правым плечом вперед, по-медвежьи, к той же кучке. Увидев, что Тавля наводит, он присоединился к играющим.
Ударили Тавлю.
— Хлестко! — говорили в толпе.
— Ты восчувствуй, дорогая, я за что тебя люблю!
— Кто ударил?
— Ты.
— Вали его… вали снова!..
Тавля наклонился…
— Взбутетень его!
— Взъерепень его!
— Чтоб насквозь прошло!
Трехпудовый удар упал на спину Тавли.
— Гороблагодатский, — сказал Тавля, едва переводя дух…
— Растянуть его снова!
Опять повторился сильный удар…
— Бенелявдов, — указал Тавля.
— Вали еще!..
— Что ж, братцы, эдак убить можно человека…
— Зачем мало каши ел?
— Жарь ему в становой.
Опять сильный удар, и опять не угадал Тавля.
— Что ж это, братцы?., убить, что ли, хотите?
— Значит, любим тебя, почитаем, — сказал Гороблагодатский.