Прошла весна, прошло лето, и ничего достойного упоминания не случилось. В темное время года, поздней осенью и зимой, Йоуаким имел обыкновение возиться до поздней ночи в своей небольшой кузнице, ставя различные полунаучные эксперименты. Жена его начала уставать от этих бдений, ей шел уже пятый десяток. Хотя она и верила, что гениальность мужа безгранична, детьми их судьба не наградила. Порой она глаз не смыкала из-за доносившихся из кузницы ударов молотка и скрежета напильника либо насвистывания и пения Йоуакима. Годами она безропотно и терпеливо сносила одинокие и бессонные зимние ночи, какие частенько выпадают на долю женам гениев, но теперь случилась странная штука: она вдруг начала испытывать какие-то неприятные ощущения в голове, и день ото дня они усиливались. Наконец она снова отправилась к окружному врачу и сообщила ему, что у нее в ухе находится опасное животное.
— Чепуха какая, — сказал доктор, внимательно обследовав ее, — ничего у тебя теперь в ухе нет.
— Да неверно это, — ответила женщина, — весною жуков в ухе было два, и один из них так там и остался.
Окружной врач Гисли был человеком умным и доброжелательным. Он долго смотрел на нее, не произнося ни слова, а затем сказал, что она, возможно, права, но он сейчас не может оказать ей помощь: надо выписать из столицы специальные инструменты. Шутка ли — извлечь законсервированного жука, который уже несколько месяцев пребывает в слуховом проходе.
— Если не полегчает, — сказал он, — приходи ко мне после троицы, а пока принимай вот эту микстуру, по чайной ложке два раза в день.
К весне жене Йоуакима ничуть не полегчало, правда, характер безобразий, творившихся у нее в ухе, изменился. Теперь она не чувствовала особой боли, зато жуки расплодились, их было уже по меньшей мере три, уверяла она, один жужжал, словно веретено, другой крутился, как вентилятор, а третий издавал звуки, напоминающие игру на органе. В начале июня доктор сообщил, что наконец получил из столицы необходимые инструменты. Он тщательно завязал Йоуакимовой жене глаза и принялся ковыряться у нее в ухе разнообразнейшими щипчиками и иглами. Закончив операцию, он продезинфицировал женщине ухо, снял повязку с глаз и показал улов. В стеклянной посудине лежало семь дохлых насекомых: жук по прозванию хищник, многоножка, жужелица, паук, плавунец, мокрица и бокоплав. Доктор сказал, что, скорее всего, как орган пел жук-хищник, и посоветовал на ночь обязательно затыкать уши ватой, чтобы в будущем не давать подобной дряни возможности селиться в них.
Прошла весна, прошло лето. Когда Йоуаким поздней осенью возобновил свои эксперименты и ночные бдения, таинственные твари, невзирая на затычки из ваты, непостижимым образом опять сумели забраться его жене в ухо, откуда они пытались выбраться и поднимали безобразный шум, напоминающий тяжелый грохот прибоя. Доктор сказал, что пакость эту надо взять измором, а чтобы облегчить мучения бедной женщины, сварил сильнодействующее снадобье и велел принимать его два раза в день по чайной ложке. Незадолго перед пасхой он перешел к решительным действиям и ловко извлек из уха жены Йоуакима живехонькую морскую звезду. Чудеса эти продолжались лет пять-шесть. Даже рыбы — песчанка и подкаменщик — вняли властному зову покинуть море и отправиться в ухо к несчастной страдалице, что и осуществили однажды глухой ночью. А в прошлом году после долгой и хитрой операции в фарфоровый таз в кабинете у доктора плюхнулся здоровенный краб. И уж совсем недавно доктор избавил женщину от морского ежа. В остальном же она нисколько не изменилась, была очень вежлива и скромна, держалась несколько таинственно и робко. Частенько она зазывала нас, сельских ребятишек, к себе в дом и угощала сладостями или горячим хворостом.
— Берегитесь мерзких жуков, — ласково приговаривала она и гладила нас по головам.
Но я вел рассказ о бабушкиных часах. Они стояли. И когда они простояли дня два или три, в дверях вдруг вырос Йоуаким.
— Ну вот тебе и семьдесят стукнуло, — проговорил он и пожал бабушке руку. — Мне тогда не хотелось напрашиваться на праздничный кофе, а вот сейчас у тебя в кофейнике, наверное, чашечка наберется?
Бабушка трижды наполняла его чашку. Йоуаким все сидел и дул кофе. Он сообщил, что работы у него, как обычно, по горло, всегда где-то что-то ломается да портится.
— Может, я и тебе, Сигридюр, могу чем-нибудь помочь?
— Да нет, пожалуй. Разве что пустишь мои часы.
— А что с ними?
— Да ничего вроде. Просто стоят себе.
— Это новые-то часы?
— Они самые.
— Часы Женского союза? — изумился Йоуаким, вскочил со стула и кинулся в гостиную. Схватив часы, он принялся трясти их, наклонять налево и направо, вперед и назад, двигать стрелки и щелкать по маятнику — словом, проделывать все то, что проделывали мы с бабушкой.
— Вот гадина! — сказал он через некоторое время. — Сбегаю-ка я домой за инструментом и тотчас вернусь.
Вернулся он через двое суток, вооруженный отверткой, плоскогубцами, напильниками, сверлами и магнитом. Раскурив трубку, он глубоко задумался и как бы в нерешительности вперил взгляд в часы.
— Я, правда, не часовщик, — пробормотал он, — но ничего страшного не стрясется, если я взгляну на их потроха.
С этими словами он стал отвинчивать заднюю стенку часов, непрерывно посасывая трубку. Из уголка его рта поднимался столб синего дыма, словно из пароходной трубы. Как сейчас помню, пальцы у него были длинные и гибкие, волосы взъерошенные, лоб морщинистый, однако всего удивительнее мне казалось то, как винтики и другие металлические детальки прилипали к магниту. Я стоял рядом, переминаясь с ноги на ногу, и с любопытством ждал, когда откроется сам часовой механизм, а клубы дыма то и дело летели мне в лицо, окутывая таким плотным облаком, что я начинал задыхаться, отступал, кашляя и чихая, назад и вытирал слезящиеся глаза. Порой у меня даже кружилась голова. Наконец Йоуаким извлек последний винтик из задней стенки этих удивительных часов и принялся мурлыкать старинный псалом, бормоча себе под нос:
— Хитрые у них потроха — тра-ля-ля, тра-та-та-ля-ля, — и все же они стоят, вот ведь какие вредные, черт их возьми.
Он долго изучал механизм, вдувая в него струи табачного дыма, совал внутрь указательный палец, напевал над часами свой псалом, ковырялся в них отверткой, узеньким напильничком подпиливал колесики и при этом беззлобно ругался. Время от времени он резко поворачивал часы и щелкал по маятнику. А в следующий миг вновь хмурился, от чего лоб его приобретал сходство с крышей из красного гофрированного железа, пение обрывалось, а губы еще крепче сжимали чубук. Так продолжалось довольно долго. Наконец он виновато посмотрел на бабушку и, не допев заключительных тактов похоронного псалма, шумно перевел дух.
— Ну ладно, Йоуаким, — сказала бабушка.
— Видишь, Сигридюр, я ведь не часовщик, — произнес он, выколачивая пепел из трубки. — Ни черта у меня с этими паршивыми часами не выходит, и ни черта не выйдет. Надо бы их разобрать до последнего винтика.
Бабушка ответила, что, если нужно, пусть он их разберет. Такому умельцу снова собрать их — плевое дело.
Йоуаким пропустил эту лесть мимо ушей, рванул себя за волосы и испустил стон.
— Такие вот дела, — сообщил он. — Ума не приложу, как быть.
— Может, тебе сейчас не с руки заниматься моими часами? — спросила бабушка.
Йоуаким взглянул на потолок, поежился, потрогал отвертку и, посмотрев с мученическим видом на часы, начал оправдываться. Разумеется, дел у него невпроворот, прямо-таки чертова пропасть, никогда столько всего не выходит из строя, как весной, — и лодки, и дома, и машины, и инструменты. И все же он бы с удовольствием сразился с этими норовистыми часишками, если бы счел такие действия верными.
— Ты что имеешь в виду? — спросила бабушка.
Ну, мало ли что он имеет в виду. Он никогда не обучался часовому ремеслу и поэтому ни за что не может поручиться — даже если он из кожи вон вылез и разобрал часы до последнего винтика. Он, вообще-то, считает, что самое разумное — отправить их с оказией в Рейкьявик. Часы ведь подарены ей к юбилею могучей организацией — Женским союзом Дьюпифьёрдюра. Как вам известно, жена председателя коммуны Раннвейг возглавляет этот Союз, а Унндоура там казначеем…