— Мюнди, — начала она после довольно долгого молчания, даже веснушки у нее на щеках покраснели. — А ты никогда не слышал, как я говорю во сне?
Брат помедлил, подкрутил винтик и повернул ключ в замке.
— Слышал, — соврал он. — Осенью несколько раз.
— Когда именно? — спросила она.
— Часто, — ответил он. — Ты выбалтывала во сне ужасные вещи, когда возвращалась из церкви по воскресеньям. Думаю, отец очень удивился бы, услышь он тебя хоть раз!
— А что я говорила? — забеспокоилась сестра.
— Тебе лучше знать, — ответил он. — Вот твоя шкатулка, получай. Надо будет достать красной краски и подновить розы на крышке, а то они совсем стерлись.
— А разве у тебя есть кисточка?
— Нет, но ее можно сделать из конского волоса.
Она взяла шкатулку, подержала ее в руках, неуклюжая, раскрасневшаяся, шмыгнула раз-другой носом, бросила на него умоляющий взгляд и прошептала:
— Мюнди, дорогой…
— Да ладно, ладно, — оборвал он ее и вышел из сарая. — Не бойся, я не проболтаюсь. И кому, в сущности, интересна дурь, которой набиты головы только что конфирмованных девчонок!
Но с тех пор он жил в постоянном страхе, боясь проговориться во сне. Каждое утро он испытующе вглядывался в лица родителей, сестер и братьев и зачастую готов был поклясться, что им все известно о зеленом мире в его сердце, впрочем, к концу дня он обычно успокаивался. И все равно был настороже, перестал смотреть в огонь и старался по возможности скрывать свои чувства, чтобы никто ничего не заподозрил. Часто, очень часто грудь тревожно щемило, ведь тоска — непременный спутник любви, а следом за тоской приходят и сомнения, и мрачные мысли.
Стало еще холоднее, ветры с ледников вздымали над горой белые вихри, и скоро земля замерзла, стала белой и молчаливой. Незадолго до рождества установилась тихая и ясная погода. Лунный свет весело скользил по снежной равнине, среди звезд то и дело вспыхивало северное сияние. И все же на дорогах никого не было видно, кроме охотников за куропатками да почтальона, разве что изредка покажется бородатый фермер или работник, у которого вышел табак.
Однажды он уже совсем было решился написать письмо и попросить почтальона отнести его Сигрун Марии — даже не письмо, а всего несколько строчек, просто чтобы она знала: есть люди, которые помнят о ней, думают о ней иногда лунными вечерами, прислушиваясь к музыке собственного сердца. В конце письмеца можно будет добавить: «До встречи».
Но чем больше он размышлял над этим, тем яснее понимал, что слух о том, что он написал письмо Сигрун Марии, мигом облетит всю округу, точно сообщение о поимке кита, ведь почтальон, известный болтун и насмешник, невзирая на свою святую обязанность держать чужую переписку в глубокой тайне, непременно сочинит какой-нибудь стишок, в котором изобразит его рыцарем-крестоносцем, а девушку — юной графиней.
Нет, сначала надо бы поговорить с Сигрун Марией наедине. Он даже не был уверен, помнит ли она его еще. Может, она никогда им всерьез и не интересовалась, может, только в шутку упомянула о разнице в возрасте своих родителей и о том, как счастливы были в браке дедушка и бабушка из Монастырского Подворья, которые души друг в друге не чаяли и были похоронены в одной могиле. А он только переминался с ноги на ногу, молчал как пень — бедняжка чуть ли не клещами вытягивала из него каждое слово, — кусал губы, мял в руках поводья и не сводил глаз с каменушек, вместо того чтобы поддерживать разговор о погоде и о хозяйственных делах. Даже сочувствия не сумел выразить, когда она пожаловалась, что у нее, должно быть, слабое сердце — в груди иной раз как-то странно покалывает, а в ушах прямо колокольный звон. Нечего и надеяться, разве дочь самого зажиточного фермера в округе выберет в женихи простого нескладного парня, только и умеющего, что корпеть над книгами, да к тому же недотепу, который и урожаем не интересуется, и о запасах сена не заботится. Нет, она явно найдет себе кого-нибудь получше.
Тяжело вздохнув, он написал пальцем на сугробе возле сарая: «Люблю тебя. Твой до могилы». Вдруг послышался глухой звук далекого выстрела, он вздрогнул и поспешил стереть это краткое послание, адресованное Сигрун Марии. Как он завидовал охотникам, как хотелось ему иметь охотничье ружье, лучше всего двустволку, чтоб можно было самому зарабатывать деньги, как другие; тогда бы он не ходил за скотиной, а проводил дни и ночи на пустоши, заряжал ружье, спускал курок, опять заряжал и опять спускал курок, слушая, как эхо долго повторяет выстрелы в тишине.
Он уже не помнил, как однажды осенью у подножия скалистого уступа молил бога обогреть и накормить зимой куропатку. Будь у него двустволка, он мог бы как-нибудь в сумерках очутиться у дверей одного хутора — окровавленный, но мужественный, опоясанный патронташем, с полусотней куропаток за плечами. Он постучится и попросит глоток воды. Он неважно себя чувствует, с ним только что случился обморок, нельзя ли ему прилечь ненадолго, пока все пройдет.
«Ну разумеется, проходи в дом, — скажет хозяин. — Руна, доченька, дай Гвюдмюндюру гофманских капель, они мигом приведут его в чувство».
Он ляжет, закроет глаза и будет слушать, как она стучит каблучками, убегая за гофманскими каплями. Она принесет ему капли, сядет на краешек постели и озабоченно спросит:
«Тебе очень плохо?»
«Нет-нет, сейчас все пройдет, ничего страшного».
«Ты меня так напугал, я уж решила, что ты при смерти. У тебя в лице не было ни кровинки», — скажет она и потихоньку погладит в полумраке его волосы, а может быть, даже наклонится к нему близко-близко и выдохнет шепотом: «Люблю тебя. Твоя до гробовой доски».
Зажгут лампу, принесут ему обжигающий кофе, он сядет на постели, и хозяин заведет с ним беседу об овцах и о том, какой следует ждать погоды. «Оставайся на ночь, — скажет он. — А вечером все вместе сыграем в карты».
Может быть, все-таки сдаться на уговоры и принять приглашение? Нет, надо показать будущему тестю, что он не какая-нибудь там размазня, не маменькин сыночек. О ночлеге и разговору нет, он уже вполне оправился, а куропаток нужно поскорее отнести домой. Большое спасибо за кофе и гофманские капли, всего хорошего.
Он пожмет руку Сигрун Марии и пристально посмотрит в глаза. Когда же он наконец уйдет в лунную ночь, хозяин хутора скажет жене и дочери: «А он ничего себе, этот Гвюдмюндюр! Толковый парень!»
Ну вот, опять размечтался. Ведь у него нет ни ружья, ни патронташа — в лучшем случае он может разложить костер в горах в новогоднюю ночь, и отблески его станут приветом Сигрун Марии, если только будет хорошая погода и не помешает дождь или снег. Но он вовсе не был уверен, что она заметит костер, а если и заметит, то как она догадается, что это сквозь зимний мрак к ней летит привет из таинственного зеленого мира, который находится в этом же приходе. Скорее всего, она костра не заметит.
Наконец настал желанный миг, о котором он мечтал во сне и наяву с тех пор, как перевез Сигрун Марию через реку. Помогло ему письмо, адресованное ее отцу. Оно пришло в середине марта, когда до следующей почты было далеко, а вручить его следовало безотлагательно. Марки на конверте не было, зато была надпись: «Очень важное. Срочное».
Он надел выходной костюм — куртку на молнии и брюки гольф, расчесал волосы мокрой расческой, положил письмо за пазуху, достал из-под изголовья постели узорные варежки, взял в сарае дорожную палку и отправился пешком на север, к реке.
Земля была пустынной и голой и дышала прохладой. Золотой солнечный свет заливал все вокруг, превращая прозрачные льдинки в разноцветный хрусталь. Он присел на вересковую кочку, на которой осенью сидела Сигрун Мария, и снял носки. Закатав брюки выше колен, он вошел в поток.
Вода не показалась ему холодной, река журчала по-весеннему, и камешки на дне щекотали пятки, но, выйдя на берег, он все же поспешно вытер ноги и тут только заметил ядовито-рыжие заплатки, которые в начале зимы наклеил на свои резиновые сапоги. Однако он не особенно огорчился, рассудив, что при встрече Сигрун Мария вряд ли будет так уж внимательно разглядывать эти противные заплатки.