В деревне, до революции, популярность папы был очень велика. Огромная округа гордилась им: как же, свой, деревенский — и в таких чинах, в самом Петербурге!

Моя квартирная хозяйка, когда я учительствовал в Бороньках, простая, неграмотная баба, говорила мне:

— Кажуть, ваш папочка был большей начальник! — И прибавляла, со значением: — Кажуть, йон был старшей городовой!

Признаться, я тогда даже опешил. Городовой! Ничего себе понятие о рангах.

И вот — все оборвалось.

По приезде в деревню папе дали возможность работать в местном сельпо — счетоводом. Но падение его окружающими было встречено без особой деликатности. Исполин, которому поклонялись, когда он был далеко — тут, на глазах, представитель разбитой империи и, может быть, виновник ее падения — это деревенским жителям трудно было перенести. Но бедный папа нес свой крест. А тут еще ревизия, какая-то недостача…

Нет, наши деревенские «аристократы» не облегчили ему жизнь. Другой на его месте попросту бы спился. Но папа вел себя благородно до последней минуты, хотя теперь я понимаю, чего это ему стоило. А тут еще я — подросший юнец, глухой к страданиям, казалось бы, самого близкого ему человека. И последний удар — кража золотых часов, больших, с крышками, наша надежда и упование. Каждый соединял с ними свое самое заветное. Я, например, мечтал о сказочном коне. И вдруг все кончилось. Кто это сделал — до сих пор неизвестно. Были какие-то подозрения, но никто ничего не раскрыл. После кражи денег в Петербурге перед нашим отъездом в Сигеевку, история с часами была вторым ударом. И папа его не вынес. Тяжелое настроение усугублялось еще и наметившимся конфликтом со мной. Папа отсутствовал в то время, когда я набирал силу как молодой хозяин, отвечавший за свое дело. Папа считал меня еще мальчиком, ребенком, а я уже им не был. Возникали непонимание, тяжелые, безобразные сцены. А тут еще болезнь, быстро прогрессировавшая… Нет, трудно вспоминать, я не представляю, что творилось на душе у моего отца. Все, все было растоптано, никакой надежды… И вот, где-то в январе 1922 года, когда я учился в городе Сураже в школе, во 2-й ступени, пришло известие — скончался папа. Помню день, когда на нашей серой кобыле («святой», как я ее всегда называл) я ехал из Суража домой. Шел зимний дождь, случающийся в оттепель. Я промокло нитки. Погонять лошадь не имело смысла. Всю дорогу — восемнадцать верст — я ехал шагом.

Приехал домой. Тут же оттепель сменилась жестоким морозом. И, как всегда в таких случаях, старинный закон деревни снова сделал свое доброе дело. Соседи — кто высекал в промерзлой земле могилу, кто ладил гроб, кто крест. В смерти всегда есть что-то жестокое, равнодушное, но такая взаимовыручка помогает. Я это ощутил.

Еще раз пережил трагедию, которую унес с собою в могилу папа. Да, он прошел большой путь по службе, был, видимо, талантлив и, если бы не его несчастная страсть — карты, он бы гораздо раньше достиг генеральского чина, обещанного ему к Пасхе 1917 года.

Понимаю, что революция разбила все его надежды, но у него была мечта — взяться за хозяйство в деревне всем вместе, с братьями и сестрами от второго брака своего отца, о которых он все время заботился. И вот, дружной большой семьей вести работу, а он во главе всех, спокойный и мудрый, уверенной рукой направляет дела. Кстати, я всегда поражался, как чудесно косил папа — коса будто сама ходила в его руках, видно, несмотря на возраст, сказывалась выучка смолоду!

Мечте о семейном «колхозе» не суждено было сбыться. Мама была против, она понимала, что с этими соратниками каши не сваришь. Потом эта злосчастная кража часов. Хотя разговоров об этом не было, папа понимал, что украли свои, никто другой не мог знать, где они лежат — за наличником окна, наверху — все это подкосило папу окончательно…

Медная дощечка с двери нашей петербургской квартиры — Дмитрий Андреевич Симуков — украсила простой крест.

Деревенское кладбище — остров высоких деревьев, старинная, полуразрушенная часовенка, капличка, по-нашему. Не знаю, цело ли сейчас оно? Мир тебе и покой…

Коня, полхозяйства за коня!

В Сигеевке были неравнодушны к хорошим лошадям. Помню могучего старика, Савосту Самоновича, он рассказывал, что в турецкую кампанию поспорил с одним солдатом — кто сильнее? Решили поднять пушку. Савоста поднял — и хоть бы что, а соперник его порвал себе жилу и помер. Так вот, сын Савосты Андрей купил как-то у цыган чудо — огромную, непомерной величины кобылу. Он сажал в телегу по двадцать человек, и она мчала их всех, не ощущая тяжести!

Прекраснейшим видением остается в моей памяти свадебный поезд Анны Андреевны, моей тетки. Мы отвозили ее в Забелышин, к мужу, дорога на Гавриленских полях круто изгибалась, образовывая дугу. И вот, на передней тележке, унося ее все дальше и дальше, знаменитый рысак шафера жениха, лесничего Крыжановского, — рыжий, с белыми чулками, методично и, казалось, небрежно вскидывал свои длинные ноги, с каждым шагом уходя от нас… На фоне леса… Какое это зрелище!

Я мечтал все шесть лет, проведенных в деревне, о таком рысаке. Я понимал, что это бред, что такой конь — не для нашего хозяйства, да и откуда взять средства, но все равно мечтал!

Много позже, в Москве, в 1952–53 годах, когда фортуна улыбнулась мне (до сих пор вспоминаю: квартира, дача, автомашина «Победа» — все в один год!), я серьезно продумывал вопрос — не купить ли мне «ЗиМ», машину высокого класса по тем временам, своего рода «рысака» для любителя автопередвижения, но меня остановила моя разумная жена — у нас не было гаража. Для меня же тогда это желание было отголоском давней мечты о Коне, прекрасном, могучем, красивом… Да разве может с живым прекрасным созданием сравниться самая шикарная машина? Никогда! В подметки не годится живому, трепетному существу!

С 1923 года я делал неоднократные попытки разжиться хорошей лошадью. Я помню, как на базаре меня поразили слова моего дяди Александра Андреевича, когда мы торговали какую-то лошадь: «Он сирота, его грех обижать». Сирота — это я. Как странно… Действительно, я был уже без отца и выполнял основную мужскую задачу — искал доброго коня. У Александра Андреевича был хороший конь — высокий в холке, ходкий, красивый, но такая лошадь — вечное беспокойство. Уведут лихие люди. Вот пример гавриленковского батюшки, отца Михаила Ревского. Какая у него была кобыла! Игрушка! Издалека было слышно мелодичное журчание его коляски на железном ходу, когда он мчался, словно вихрь, на очередную требу! Каких только хитроумных запоров он ни придумывал, оберегая свое сокровище, — все равно украли!

Своего первого коня я купил на базаре. Купил, вроде ничего, рослый, вороной. Но до сих пор не могу без ужаса вспоминать, как я на нем отвозил полагающийся по продразверстке воз сена на приемный пункт. Конь мой оказался больным, и я его буквально тащил за повод всю дорогу! Он и подох скоро…

Потом мы купили пожилую светло-серую кобылу. О ней вспоминаю денно и нощно и не знаю другого ей названия, как святая… Покорная, все понимающая, она «вывозила» нас в самое тяжелое время. Позже довелось приобрести и круглую, небольшого роста гнедую кобылку. Она исправно трудилась, но как-то раз заставила меня немало поволноваться. Дело было ранней весной. Я выпустил лошадей поразмяться. Сам, сидя на печке, увлекся романом Дюма. Когда опомнился, — хвать, моих лошадей нема! Сколько я набегался, пока установили, где они. Оказывается, моя кобыла решила вернуться к своему давнему хозяину, а остальные мои лошади следовали за ней. И так верст пятнадцать, по прямой, она вела свой маленький табунок.

И вот однажды, видно, нелегкая меня попутала. Соблазнился я на чье-то предложение — посидеть на Матвеевых бревнах в конце деревни, где обычно собирались девушки в конце деревни. Гулянье было удачное, я поздно вернулся домой, проспал, а утром меня будят страшной вестью:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: