— Ляксей, твоего жеребенка волк задрал!

Вне себя бегу на выгон. Откуда у нас волк? И не слыхать о них было ничего! Издалека слышу громкое отчаянное ржание моей кобылки. Вижу: она, безутешная, кругами скачет (я все-таки ее стреножил), а жеребенок лежит мертвый, с вырванным животом…

Вот как я был наказан за свое легкомыслие.

Дела крестьянские

Я постепенно осваивал пахоту, бороньбу, возку навоза. Косить так и не смог научиться. Косил всегда Андрей с нанятыми косцами. Мама и Аля приучались жать. Вывозка бревен для постройки хозяйственных помещений у нас делалась «толокой», т. е. выезжали зимой, всем миром — древний обычай, когда собираются чуть ли не всей деревней, разом вывозят из леса заранее заготовленный материал. Хозяйка приготавливает вкусный обед с выпивкой: тут и разговоры, и общение и т. д. Я любил участвовать в «толоках», в этом древнем виде крестьянской взаимопомощи.

Раннее утро. Мороз. Выезжаю. Скрипят ворота, выезжают соседи, участники «толоки». Похрустывает снег. Быстро бегут кони. А когда мы возвращаемся назад, наши лошади мирно ступают, везя бревна на подсанках (маленькие санки, цепляемые к большим саням при перевозке бревен), а мы, предоставляя их самим себе, идем гурьбою. Слышатся шутки, рассказы.

Кроме «толоки» другой формой общественной помощи был у нас еще и «гамазин» (испорченное от «магазин»). В амбар ссыпался хлеб для выдачи своеобразной ссуды тем, кто нуждался в посевном зерне. Первое время мы брали зерно в «гамазине» — это, пожалуй, была единственная, сохранившаяся в округе форма древней взаимопомощи — своя, деревенская, самобытная.

Заведовать «гамазином» обычно выбирался наиболее почтенный человек, в возрасте, он разбирался в сложном хозяйстве: кто, когда брал семенную ссуду, какую и сколько, когда должен вернуть. Интересно, что весь учет, вся бухгалтерия велась по-старинному, без расчета на грамоту — на палочках, вернее, по нарезкам на них. Я до сих пор помню эти своеобразные зарубки — их расположение, форму. Скоро мы перестали пользоваться ссудами. Сеяли своим зерном. Я сеял один, размечая полосы ветками. Осенью мой посев, как и остальные, был «визитной карточкой» в глазах «хозяев». У меня получалось. Краснеть не приходилось.

Землепользование у нас велось по старинке — мы держались трехполки. Пахотная земля делилась на три поля или смены: озимую, яровую и пар, или толоку — часть земли, которая год «отдыхала» от посевов.

Озимая смена, засеваемая осенью, под зиму, состояла из ржи — пшеницы у нас тогда не водилось. Каждый год зелени озими уходили под снег и, укрытые снежной пеленой, преспокойно зимовали, выдерживая изрядные морозы, на которые не скупились наши тогдашние зимы.

Яровую смену мы засевали весной. Сажали картошку, сеяли лен, ячмень, гречиху, горох, просо.

Почвы у нас были бедные, необходимо было их подкармливать. Ни о какой химии мы тогда не знали, единственное богатство, на какое мы могли рассчитывать, — навоз.

Навоз — основа всего тогдашнего хозяйства. Одного взгляда на внутренность сарая, где скот тонет в грязи, было достаточно для приговора — это не хозяева. К сожалению, такой вид имел сарай моего дядюшки Николая Андреевича и его сестер, Елены и Анны Андреевны. Руки, как говорится, у них не доходили.

Будучи на Алтае в 70-х годах, я поинтересовался у председателя колхоза, как он справляется с вывозкой навоза? В поту ли у него чересседельник, как выражались у нас?

Представьте мой священный ужас, когда я узнал, что весь навоз выгребается из коровников и остается в куче! Его никуда не вывозят!

— Он же горит! — воскликнул я.

— А куда его девать? — был ответ.

— Это же ваше богатство!

— Земля и без него родит!

«Нахозяйствуете вы так, — подумал я. — Спохватитесь, да поздно будет».

Своеобразная эстетика, которая, хочешь — не хочешь, обязательно присутствует в душе каждого, кто занимается сельским хозяйством, близка к религиозному чувству. Законы, завещанные нам от дедов, их несменяемость, строгая очередность трудовых процессов и совместный труд, о котором я уже говорил — Земли и крестьянина, — невольно создают фон для какой-то религии. Только кому тут поклоняться? Богу? Но я уже и так чувствую его в слиянии с окружающей меня природой. Я верю, что мой вклад в нее никогда не пропадет, мне воздастся сторицей. И с каждым шагом я приближаюсь к признанию некоего Высшего существа, которое управляет законами природы. В этом меня убеждает и поле цветущего льна, похожее на голубой плат, состоящий из миллионов голубых точек, и бело-розовые хлопья цветущей гречихи на красных стеблях. Когда скошена, гречиха делается вся темно-красной, ароматной. Про просо уж и не говорю. Все растущее — это мой гимн во славу того, кто преобразует наш труд в силу, в которую я начинаю верить.

Я нигде не говорил еще о конопле, этой исстари возделываемой крестьянской культуре, ныне приобретшей печальную славу. Мы сеяли ее на огородах. Землю она любила тучную, поэтому навоза не жалели. Но и вырастала она — на диво! В рост человека. Под осень идешь огородами, нарочно остановишься и вдыхаешь неповторимый запах конопли, идущий от ее головок, представляя себе продукт, который мы получим из ее семян — зеленое конопляное масло; его да с гречневыми блинами… Объеденье!

Коноплю не расстилают по лугам, как лен. Ее мочат в специальных прудках, так называемых сажалках. Вымочив, сушат и мнут на тех же мялках, что и лен, но разница в волокне огромная. Если в пряди льна чувствуется женское начало, то добрая жменя пеньки в руке говорит о мужском деле, возникает мысль о канатах, снастях, о мешках, наконец, о крыше, на которую тоже требуются пеньковые привязки.

Закономерен вопрос: каким образом мы, петербургское семейство, включились в хозяйственный цикл деревенского житья и даже стяжали на этом пути кое-какие успехи? Какое, прежде всего, это было хозяйство — товарное или нет, откуда и какие мы получали доходы на жизнь? Я напрягаю память, но ничего, что свидетельствовало бы о продаже нами излишков продуктов, не могу припомнить. Интересно отметить, что впечатления у меня остались больше в области эмоций, а не «низких» расчетов. У нас стоял на дворе амбар, там были сусеки для различных видов зерна, стоял кубел (кадка) с салом — вот и все наши товары. С косцами и жнецами мы, возможно, рассчитывались зерном. Несмотря на наличие своего косца и двух жней — мамы и Али, — мы не справлялись с этими сезонными работами. Похоже, необходимость в керосине, соли, сахаре, спичках и т. п. покрывалась за счет учительского жалованья, которое получала мама. Что мы получали от земли — расходилось на жизнь.

Ну, хорошо. Посеяли, собрали урожай. Но зерно надо смолоть. В нашей деревне было две мельницы — Андрея Гавриленка и Федора Фомича. Мельницы в наших краях были сооружениями, во много раз превышающими обычные крестьянские постройки. Надо только вообразить себе махину, высотой метров пятнадцать, не меньше. Стоит она на просторе, где-нибудь на возвышенном месте, открытом всем ветрам. Ее макушка, на которой укреплено маховое бревно, — толстенный вал, на который насажаны четыре гигантских крыла — решетчатые, похожие на лестницы наверх, к самому Господу Богу. На них, полускрученные, висят паруса — длинные полосы самого грубого полотна, дуя в которые, ветер приводит в движение всю нехитрую, но на диво слаженную механику.

Зерно возили мы молоть к Федору Фомичу: он ближе и к тому же наш сват — тесть моего дядьки Николая Андреевича. Федор Фомич был старшим сыном Фомы Ивановича, известного во всей округе как человек нелюдимый, скупой и вообще великий недоброжелатель всего человечества. Был он богатеем, имел мельницу, пасеку. У Фомы Ивановича было четверо сыновей — Иван, Андрей, Осип и Николай.

Старший, Иван, с поврежденной ногой, обычно что-то мастерил дома, второй, Андрей, после окончания ремесленного училища в Сураже устроился на работу в Таганроге на металлургический завод.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: