Обычно вся в хлопотах, нервная, изредка разговаривая с ним, она улыбалась так тепло и нежно - всегда на миг, - что он, ложась спать, говорил про себя: «Ага! Ольга Михайловна, я что-то про вас знаю. Я знаю вашу тайну. Вам только кажется, что вы стары, некрасивы и слишком несмелы, чтобы любить и быть счастливой. Вы убедили себя, что лишения и голод ленинградской блокады навсегда истощили вас. Вам надо только полюбить без оглядки и жить с той самоотверженностью, какая вам свойственна. И вы будете счастливы! А с вами и я, может быть. Я хочу вашей любви, я хочу любить вас!»
Так он, как мальчишка, грезил, засыпая. А наутро или днем, встречая Ольгу Михайловну, всегда чем-то взволнованную, но к нему неизменно ровную и доброжелательную, Владимир начисто забывал о своих ночных грезах, то есть держался с нею не очень внимательно, что, впрочем, вполне соответствовало их отношениям - взрослой женщины и взрослого мальчика.
Утром он отправился в университет, а там - на урок, откуда поспешил на площадь Искусств. Время еще было, и он подошел к памятнику Пушкину... Повеяло чем-то родным... В эту пору зимой уже ярко горят фонари. Публика растекалась по площади, где, кроме Русского музея, расположены четыре театра. На Невском, в «Гостином дворе» и «Пассаже», все еще шла бойкая торговля, а здесь, вокруг сквера с большими деревьями и памятником Пушкину, царило тихое, праздничное оживление, словно взрослые люди, обремененные заботами, научными идеями, проблемами, снова сделались наивными детьми, взволнованными предвкушением феерии театра, будь то драма или музыкальная комедия, опера или балет, или - музыка, чистое царство звуков и грез...
У главного входа в Большой зал Владимир немного потоптался, не сразу узнав Ольгу Михайловну в ее легком демисезонном пальтишке, закутанную в светло-серую шаль, в которой она выглядела нарядной. Тонкая, выше среднего роста, в ботиках с матерчатым верхом - «прощай, молодость», она с кем-то раскланивалась.
- Ах, вы здесь! - подошел он к ней.
- Добрый вечер! - сказала она со спокойной улыбкой, довольно для нее необычной, но которая ей шла. И все вокруг невольно оглянулись на них.
Ольга Михайловна чуть смутилась и повела его в сторону - куда же? - от главного подъезда к боковому входу. Скинув шаль, пальто и ботики, она оказалась в мягком, очень нарядном платье темно-коричневого цвета, на руках золотые браслеты, на пальцах кольца с рубином и сердоликом, в ушах старинные серьги из серебра, маленькая кожаная сумочка, откуда она потом достала бинокль, тоже старинный, перламутровый, с позолотой...
Владимир не обратил особого внимания на ее украшения, так как, во-первых, Ольга Михайловна держалась просто, как всегда, и вместе с тем празднично, во-вторых, он и ожидал увидеть на ней платье старинного покроя, как на Веронике. В семье, где хранят подобные вещи, есть и фамильные драгоценности. Но Ольга Михайловна все-таки удивила его, когда, взяв под руку, входила в зал, поглядывая перед собой с тем свободным и вместе с тем интимным вниманием, что свойственно не просто молодым, а по-настоящему красивым женщинам. Красота и молодость - это всегда и невольное торжество.
- Спасибо! Спасибо! - говорила она, посматривая вокруг и время от времени раскланиваясь, очевидно, с такими же меломанами, как и она. - Вообще-то вам следовало взять билеты и Веронике, и маме... Но я рада, даже если вы пригласили меня в пику моей племяннице.
- При чем тут Вероника? Мне хотелось отблагодарить вас за ваше доброе участие, - отвечал Владимир Мостепанов, с легкой самоуверенной улыбкой поглядывая вокруг.
- Я еще ничего для вас не сделала, - возразила Ольга Михайловна. - Я не тотчас узнала вас там, на Садовой, эта ошибка мне может дорого стоить. Мне и так нелегко с Вероникой, ведь с бабушкой она делает все, что захочет, а родителям не до нее. Теперь я вовсе, она считает, встряла не в свое дело.
- Откуда у нее эта вызывающая самонадеянность? - воскликнул Мостепанов.
- Это молодость, - сказала Ольга Михайловна с грустью, слегка наклоняя голову.
- Молоды и мы! - заявил Владимир и невольно рассмеялся. Улыбка у него была хорошая, ободряющая, словно он говорил даже не о себе, а именно о ней.
- Увы! - Ольга Михайловна только вздохнула.
Большой белоколонный зал сиял громадными и, видно, очень тяжелыми люстрами, которые, чего доброго, могут упасть при мощных звуках оркестра или громе рукоплесканий. К счастью, они не падали, словно их поддерживали на весу волны музыки. Все здесь было пронизано музыкой - и колонны, и кресла, и публика, какая-то особенная, под стать Ольге Михайловне, с ее платьем и украшениями.
Места их оказались на хорах, чему Ольга Михайловна обрадовалась - и дешево, и вообще она привыкла слушать музыку сверху.
Потом Владимир никак не мог вспомнить, кто выступал и что исполнялось на этом все-таки памятном для него концерте. Кажется, Шопен. Владимир загорелся его свободой, его тонкой и изящной гениальностью, это был идеал человеческого совершенства, как Пушкин, идеал, который зовет нас к чему-то высокому. И чья душа в молодые годы не отзывалась на этот вечный призыв!
Как Ольга Михайловна ни любила музыку, она была удивлена мучительной и вдохновенной восприимчивостью своего спутника, теми душевными бурями и порывами, какие молодость вкладывает в свое восприятие искусства. Порывы благотворные, но поскольку они личного свойства, то часто обманчивые, забываемые в суете дней, в погоне за сиюминутными наслаждениями.
Они вышли на пустынный, ярко освещенный Невский. В домах гасли и зажигались окна, точно по уговору, - тут гасли, там загорались, а над городом сияла луна.
Ольга Михайловна все благодарила Володю, а он - так Шопен на него подействовал, - как никогда прежде, осознал необходимость сделать что-то совершенное, высокое, не терять больше времени, с головой уйти в науку и т.д. Он сумел какими-то словами выразить свои надежды, еще совершенно смутные и которые, как правило, остаются втуне.
- Ах, Володя! - Ольга Михайловна изо всех сил принялась трясти его руку. - Как это хорошо! Большому кораблю - большое плаванье. Мне же, увы, даже мечтать уже не приходится.
Странное дело, Ольга Михайловна, несмотря на свойственный ей скептицизм, не усомнилась ни на минуту, что Владимир Мостепанов может свершить в жизни нечто замечательное. О, это объяснялось просто! Она еще не знала, что увлечена им. Она видела и чувствовала Мостепанова совсем иначе, чем других мужчин. Во всяком случае, пока. Любой его порыв она бы поддержала. А мысль, что он может стать великим ученым, ее обрадовала не совсем бескорыстно. Вдумчивая, она живо интересовалась всем, много читала; уже в силу своего одиночества она искала какого-то выхода, прорыва в большой мир... Самая ее потребность, природная, женская, иметь мужа, ребенка, помноженная на ее восприимчивость к музыке, приобрела уже давно какой-то несбыточный характер, слишком возвышенный, можно сказать, нелепый. И вот случай сводит ее с человеком, который точно воплощает в себе образ, столь желанный ей, образ мужчины и ребенка, иными словами, образ великого мужа... Конечно, она видела, что Володя еще невежда, но задатки для высокого развития у него несомненно есть: при первом соприкосновении он безошибочно чувствует все подлинное, высокое в литературе и музыке.
Жизнь Ольги Михайловны приобрела совершенно особый для нее смысл. Приходя под вечер домой, Владимир заставал ее теперь в веселом возбуждении - в настроении праздника и вместе с тем как бы розыгрыша. Она пекла пирог или обсуждала с матерью новости с важностью и со значением. Для них было большим событием, если по радио звучала любимая ими симфония Чайковского или Шостаковича в исполнении прославленного оркестра.
- Шостаковича трудно слушать, - говорила Ольга Михайловна. - Но не слушать нельзя, как невозможно не помнить о пережитом. Мне кажется, почти вся его музыка - о войне... Сначала как предчувствие, затем - явь, страшная явь, потом - память...