— Вероятно, немалое.
— Вот именно... Такой женщине очень много нужно...
— Разве вы мало получаете?
— Я не об этом... Мне хватит. Я могу получать пятьсот рублей — лишь бы в руках было настоящее дело. А здесь что? Насморки, прыщики, царапины... Доктор встал и зашагал по каюте.
— Здесь вы, действительно, не совсем на месте, — сказал второй помощник и снял правый ботинок.
— А ведь когда-то я был врачом... Настоящим врачом... Вы понимаете, что это такое — быть врачом?
Доктор остановился около кровати и торжественно поднял руку.
— Нет, не понимаю, — сказал Владимир Михайлович и снял второй ботинок. — Я никогда не был врачом.
Илларион Кириллович уронил руку и снова сел на диван.
— Я и сам это понял только после четырнадцати лет работы, — сказал он, пытаясь улыбнуться. — В сорок четвертом году я пришел хирургом в полевой госпиталь... Вам интересно это слушать?
— Да, да, конечно, — сказал Владимир Михайлович и стал снимать брюки. Доктор нахмурился, тяжело вздохнул.
— А в пятьдесят восьмом году мне предложили должность начальника аптеки окружного госпиталя.
— И вы не пошли на должность начальника аптеки? — спросил второй помощник, аккуратно сложил брюки и повесил их на спинку кресла.
— Как видите. Я предпочел уйти в запас. Хотел поехать куда-нибудь в деревню, жить среди простых людей, лечить их, быть им нужным...
— А почему не вышло? — спросил второй помощник и развязал галстук.
— Жена. Ей не место в деревне. В этом она, конечно, права.
— Сложное положение, — сказал второй помощник и снял рубаху.
— Потом я стал приносить домой восемьсот рублей в месяц. После трех с половиной это показалось жене катастрофой. Она пошла работать. Сын остался один — растет разбойником. Я стал пить...
— Вот это уже напрасно, — сказал второй помощник и залез под одеяло.
— Это я понимаю... Приходишь домой и чувствуешь себя грабителем. Правда, дело было хорошее — участковый врач. А жена считала, что раз я ушел из армии — значит, карьера кончена и остается только как-то доскрипеть до полной отставки. Так она и понимала мою работу... Я ведь ее люблю...
— А зачем вы пошли мазать наши прыщики?
— Потому и пошел. Во-первых, платят за прыщики полторы тысячи, во-вторых, крыша над головой. Всегда есть куда деться от домашнего скандала... Ненавижу себя за это! — выкрикнул доктор и стукнул кулаком по колену.
Владимир Михайлович приподнялся на локте, выключил свет и сказал:
— Все это прекрасно, но у капитана болят зубы. От вас требуется минимум усилия: принести ему в рубку зубные капли. А я хочу спать.
— Верно, — тихо сказал Илларион Кириллович. — Спите спокойно, вы этого заслуживаете. Он взял со стола свою фуражку и вышел из каюты.
Письмо Коли Боброва женщине, с которой он познакомился весной в поезде Владивосток — Москва. Приводится с большими сокращениями.
«Капитан «Градуса» встретил меня настороженно и даже как-то недружелюбно. За одну эту навигацию от него ушли уже два старпома. Один, как мне рассказали, ушел потому, что плавать на судне, основной задачей которого является расстановка вех и буев, показалось ему недостойным высокого штурманского звания. Другого капитан выгнал сам...
Я до сих пор вспоминаю нашу первую встречу. Я сижу на диване, он — на кресле. Тихо. Жужжит вентилятор, размалывая струйки табачного дыма. Сергей Николаевич сверлит меня глазами, и на его круглом мясистом лице крупными буквами вписано страдание. Догадаться о его мыслях не трудно: 1) А не являюсь ли я холодным соискателем заработной платы? 2) Не таятся ли во мне различные пороки, дурной нрав и стремление сбежать в пароходство, как только мне вновь откроют заграничную визу? А во мне в это время кипела обида честного человека, которого заподозрили черт знает в чем. Прости за черта...
Катенька, я пишу и буду писать тебе предельно откровенно. Ты знаешь, что папы с мамой у меня нет, с другими родственниками связь давно потеряна по причине отсутствия необходимости в таковой, друзья разбросаны по белу свету, да и писать не любят. А у меня иногда появляется такая потребность. Я даже несколько раз принимался за дневник. Только получался он очень похожим на судовые журналы — бросал. Если и это письмо получится таким же журналообразным, то я его лучше выкину за борт, чтобы не позориться.
В общем, когда Сергей Николаевич понял, что просверлить во мне дырку ему не удастся, он перевел взгляд на вентилятор и начал деловую беседу. Он покопался в моей биографии, объяснил специфику работы на гидрографических судах и поставил меня в известность о печальных судьбах предыдущих старпомов. Под конец разговора ледок немножко подтаял. Сергей Николаевич сказал:
— Биография ваша, несмотря на всю ее запутанность, показывает, что вы человек с головой, хоть и без царя в оной. Думаю, что справитесь.
Сергей Николаевич не вмешивался в мои действия. А я вовсю крутил колесо, приводя в порядок хозяйство, основательно запущенное моим предшественником. Карты не корректировались больше месяца, журналы велись неаккуратно, в поддерживающей жидкости гирокомпаса плавали какие-то странные хлопья, спирт из шлюпочных компасов был изъят, и вообще на всем как будто лежала пыль. Матросы обращались ко мне: «Эй, старпом...», а двое, проплававшие года по три и поэтому считавшие себя обросшими ракушкой, стали сразу говорить мне «ты». Я поначалу не обижался и делал вид, что так и надо. Другого ничего и сделать не мог. Когда я, например, приказал боцману помыть борта, отскрести палубу, расходить талрепа и скобы, он просто убил меня обилием причин, в силу которых это невозможно сделать. Знаю, что бывают случаи, когда нет возможности помыть борта или подтянуть штаг-карнак, но ведь это бывает не при стоянке в гавани! Я сказал боцману:
— Вон два ваших матроса шатаются по стенке. Третий сидит и покуривает на баллоне с ацетиленом... И все они вместе поплевывают на боцмана. Тошно ходить по этой мерзости, — закончил я и сплюнул на палубу первый раз с тех пор, как стал штурманом.
Через час насквозь мокрый боцман ввалился ко мне в каюту и доложил, что палуба выдраена. И когда я потом проверял работу, он шел рядом, всем своим гордым видом показывая, что матросы на него не поплевывают и делают свое дело отлично...
В половине девятого следующего утра чистенький «Градус» вышел за молы и взял курс на Высокое, где находится база средств навигационного ограждения. Там мы должны были погрузить триста ацетиленовых баллонов и взять какую-то публику для доставки на острова. Первое плавание на «Градусе», первый выход в море на новом судне. Я был так счастлив, что на некоторое время забыл, что старшие помощники, особенно молодые, должны быть угрюмыми, озабоченными и непроницаемыми. Даже сейчас, когда я вспоминаю это тихое июльское утро, меня охватывает ощущение ничем не омраченной радости. Редко бывает в жизни такое состояние, — но, как видишь, бывает. Это связано именно с работой. Еще с библейских времен людишки канючат, что работа — это проклятие божие, и вообще лучше сидеть в кабаке, чем напрягать руки, душу и мозг. По-моему — ерунда все это... Наверное, при коммунизме будет только один вид наказания для провинившихся: лишение права работать на некоторое время. Ну, это уже другое...
Неукротимо сияло высоко поднявшееся солнце. Оно проникало всюду — выбеливало палубу, сверкало на холмиках зыби, заполнило серебром графин в рубке. Сергей Николаевич, убедившись, что я веду судно грамотно, спустился вниз. А я отдавался своей радости — оттого, что я снова на мостике, снова нахожу свое место на поверхности мирового океана, веду соответствующие записи в журнале и отдаю команды рулевому. Я вышел из рубки, залез на верхний мостик — там было больше ветра. Я сдернул галстук, швырнул его за борт и распахнул ворот. Милая Катенька, мне ведь только двадцать семь лет, и двенадцать из них я провел в море. Я видел апельсиновые рощи Калифорнии, древние кедры на гребне Ливанского хребта, цементные скаты Гибралтара и розовые острова Архипелага. Я расписался на подоле статуи Свободы и утопил золотое кольцо в Гольфстриме. Меня затирали льды в проливе Лонга, я тонул в проливе Лаперуза и спасал людей в Норвежском море... Теперь я буду ставить для моряков вехи, которые люди двенадцать лет ставили для меня.