Теперь, в этот прощальный предрассветный час, около нашего дома бесшумно и степенно суетились всего несколько человек. Двое дехкан осторожно выносили наши вещи. Отец трепетал за свои инструменты и книги. Он доверял дотрагиваться до них только Василию Васильевичу. Марьюшка бережно укладывала кухонную утварь. Все так же тихо мы простились с провожающими нас. Тихо заскрипели колеса арбы… Я смотрел на горы, где Сахбо в этот час подымал свое стадо.
Мы поднялись на взгорье, откуда были видны плоские крыши покидаемого селения. Среди них я узнал нашу, на которой ночевал под сенью душистого тополя. Тополь был добр и всегда заслонял меня своей листвою от горячих лучей солнца. Я смотрел еще на одну крышу. Под ней проводила свой утренний сон третья жена бая Умара Атабаева — маленькая Зухра.
По-разному уходит от нас детство. Иногда уносит его с собой внезапная смерть отца, иногда остается оно за дверью покинутого дома.
Я оставлял детство в цветущем селении Кудук под монотонный скрип арбы.
ВТОРАЯ ТЕТРАДЬ
Коканд
Переехав на место новой работы отца, мы временно поселились в Старом Коканде, на одной из его маленьких кривых улочек. Наша улица, похожая на высохший арык, была такая узкая, что арба, проезжая по ней, задевала обеими колесами заборы, а две арбы, попавшие в нее с разных сторон, не могли разъехаться. Ну и поднимали тогда крик и ругань владельцы арб! Выручали живущие поблизости мальчишки. Вцепившись в задние колеса, они помогали оттянуть арбы назад.
После наведения таким образом порядка взволнованные лошади, теперь уже в очередь, проносились, таща за собой громыхающие арбы, и улица снова погружалась в сонную тишину. Разве только изредка нарушал ее старый осел, нагруженный сверх меры корягами саксаула, да тень закутанной в темное женщины проскальзывала из ворот в ворота однообразных безглазых домов.
Наш дом походил, как две капли воды, на другие дома в лабиринте старого города. Он был серый, глинобитный, обращенный окнами во двор. Такой же глиняный забор скрывал от прохожих маленький дворик, где рос тополь, вился виноград, где было свежо и прохладно.
Я не сразу научился различать наше жилище от чужих, и только поднимающаяся над крышами балхана с прорезанным крохотным окошечком да вершина тополя безошибочно приводили меня домой. Я полюбил тополь в нашем дворике. Он был старый, дуплистый и напоминал мне тополь моего детства в селении Кудук. По утрам здесь, как и там, над тополем висело сияющее небо. Большие красноголовые осы сидели на листьях и пили росу. На его вершине бранились и дрались скворцы. Их легкие перья летели, как листья, вниз. Вечерние лучи солнца золотили ствол дерева и ложились, умирая, около его корней.
В наш двор выходила стена еще одного глиняного строения, принадлежавшего тому же хозяину. В нем помещалась обычная узбекская комната с нишами для одеял, подушек и посуды. Окна этой комнаты смотрели во двор, выходивший на противоположную улицу. Двор этот отделялся от нашего глухим забором с калиткой, запиравшейся на засов. И хотя калитка оставалась закрытой, время разрушило часть забора, в котором образовался лаз, и мы, как и наши соседи, пользовались лазом и двумя выходами на разные улицы. Это возможно было потому, что наша русская семья не прятала няню Марьюшку в ичкари (женскую половину), а в мазанке не было женщин. В ней жили два узбека Ходжаевы — вдовый отец с неженатым сыном.
Старшего, Садыка Ходжаева, я недолюбливал и даже немного побаивался. У него был курносый нос с ноздрями, точно вырезанными ножом, сизые скулы, худой подвижной кадык выглядывал из узкого воротника засаленного халата. Раскосые острые глаза смотрели дико и нелюдимо. С нами он никогда не заговаривал и на поклон не отвечал.
Его тридцатилетний сын Юнус был общителен, старался услужить всем, особенно Марьюшке. Он приносил на кухню ведра с водой и корзины угля.
Завидя меня, Юнус чмокал толстыми губами и, щуря свои глаза-щелки, громко приветствовал: «Салям алейкум!»
Я отвечал ему и, сбежав с крыльца, охотно разговаривал. Мне льстило, что взрослый сосед обращается со мной как с равным, и нравилось, что он интересуется моим отцом.
Пересыпая речь цветистой похвалой, он переходил на русский язык.
— Хороший человек русский доктор!.. Шибко ученый… Все на свете знает. Шибко добрый!.. Всех лечит… И все ходит, ног не жалеет. Зачем дома не посидит? А? Куда отец ходит?.. — постоянно допытывался он.
— Ты же знаешь! — отвечал я. — В больницу.
— Зачем неправду говоришь! — добродушно толкая меня в бок, смеялся Юнус. Больница у базара, а доктор ходит далеко, за вокзал ходит, к железнодорожникам!
— Ну что же, — говорил я равнодушно, — значит, там есть больные.
Юнус прикрывал глаза толстыми набухшими веками.
— У железнодорожников своя больница, свой доктор.
— Ну что же, что своя больница, — разъяснял я. — Все равно: куда доктора позовут, он обязан идти.
Как-то в ответ на эти вопросы я рассказал Юнусу, что медики, получив диплом врача, дают клятву: никогда никому не отказывать в медицинской помощи, идти к больному в любой час дня и ночи, лечить даже своего врага и сохранять тайну, если больной доверит ее.
Юнус слушал меня недоверчиво, а потом спросил:
— А шайтана доктор будет лечить?
И, довольный своей шуткой, думая, что поставил меня в тупик, громко захохотал.
— И шайтана стал бы лечить, заболей шайтан. Только никаких шайтанов на свете не бывает, — добавил я, впрочем, не так уж уверений.
От пролаза шел отец Юнуса, и мне подумалось, что если бы шайтан мог появиться здесь, то он выбрал бы для себя обличье старшего Ходжаева — таким неприятным и злым показалось мне лицо нашего соседа.
Юнус, видимо, тоже побаивался его, потому что, не дослушав меня, вскочил и отошел в сторону.
Однако мне потом подумалось, что сын передал отцу содержание нашего разговора. Я заметил, что с этого дня, встречаясь со мною, старик как-то пристально смотрел на меня и бормотал что-то вроде приветствия. Я возгордился, думая, что слава русского доктора отблеском падает на меня, его сына. Лично мне нечем было гордиться. Наши надежды на мое учение в гимназии не оправдались. Для поступления в третий класс у меня не хватило знаний. Отец, не то по своей рассеянности, не то вольнодумию, не подготовил меня по «закону божьему», тогда обязательному предмету во всех учебных заведениях. Я хорошо знал занятные и страшные истории из Ветхого и Нового заветов, безошибочно читал молитвы, которым выучила меня добрая нянюшка, но я не имел ни малейшего понятия о катехизисе. Это же была книга духовного содержания, состоящая из вопросов и ответов. Ученику полагалось понимать вопросы и отвечать на них по-книжному, наизусть. Я не мог сделать ни того ни другого, и за это батюшка с треском провалил меня. Не помогло и то, что я самостоятельно перерешал за третий класс все задачи по Арбузову, не сделал ошибок в диктовке и получил высший балл по всем остальным предметам вступительных экзаменов.
Отцу моему посоветовали устроить меня домашним учеником у этого священника и договориться через него, чтобы в гимназию меня приняли условно, прозрачно намекнув, что батюшке следует заплатить за уроки и любезность.
Все это походило на взятку. Отец рассердился и отдал меня в четырехклассное училище: туда я был принят сразу в четвертый класс. Прельстившись моими «светскими» познаниями, школьное начальство закрыло глаза на мое незнание катехизиса.
В училище все для меня было внове и непривычно. В нем учились дети русских рабочих, великовозрастные мальчишки, знавшие, как и мои кудукские товарищи, с малолетства труд. Но на этом сходство и кончалось.
Это были шумливые, драчливые ребята. В классе они грохали крышками парт, стучали сапогами, дерзили учителям. В перемены они высыпали во двор и там носились до звонка. Сторож Игнатий, отставной солдат, долго звенел медным колокольчиком, помогая его бренчанию сиплым криком: «Звонок, огольцы! На урок! Оглохли, неслухи?! А ну, марш по классам! Я вас!..» Мальчишки отрывались от игр и с гиканьем, табуном, толкаясь, бежали в здание.