Игры их были странные и дикие, порой переходившие в жестокость. Особенно доставалось новичкам. Такая уж была традиция всех учебных заведений Российской империи — преследовать вновь поступающих. Новенького тянули за уши, что значило «показать Москву», припирали к стене так, что захватывало дух и трещали кости, — это называлось «жать масло». Мне еще мало досталось. Объяснялось это не какими-нибудь моими доблестями, а тем, что я был рослым, довольно ловким и в свои двенадцать лет выглядел четырнадцатилетним. Несмотря на это, посвящение в рыцари школьного товарищества до сих пор вспоминается мною с неприязнью. Подумайте, каково же было новичкам, поступающим в первый класс! Малолетство, слабосилие и даже болезнь не вызывали жалости, наоборот — желторотые щуплые птенцы надолго становились жертвами великовозрастных и сильных. Избавившись от преследования своих одноклассников, дружбы их я не приобрел. Теперь я объясняю это двумя причинами.
Переселясь в Коканд, я сохранил привычки, приобретенные в Кудуке. Дома носил узбекскую одежду, любил национальную пищу, говорил по-русски, как хорошо выученный узбек, и явно тяготел к дружбе с местным населением.
С другой стороны, я был сыном доктора, то есть, по тогдашним понятиям, — человека принадлежащего к враждебному классу, к людям, которые носят шляпы, ездят на извозчиках и дома держат прислугу. Чем я мог оправдаться? Отец разъезжал по больным на пролетке, а Марьюшка неустанно заботилась обо мне.
То, что отделяло меня от других учеников четырехклассного училища, имело глубокие корни. Теперь товарищество держится на общности интересов и цели. Любовь, дружба, симпатия и антипатия завязываются на личной почве. Не так было в трудные и пестрые годы моего отрочества.
Колониальная политика монархической России строилась на принципе политики Древнего Рима «разделяй и властвуй». Царские сатрапы натравливали русских на узбеков, узбеков на других «инородцев», живущих в Туркестане. Мусульманское духовенство разжигало религиозную нетерпимость, объявляло русских врагами правоверных. Так было и в год моего поступления в училище, хотя в России уже произошла Октябрьская революция и в Ташкенте провозглашена советская власть. Нет, пожалуй, было не так, а еще сложнее. То, что понималось под национальным единством, лопнуло, раскололось, как орех. Какой-то русский черт или узбекский шайтан встряхнул мешок с расколотыми орехами, да так основательно, что сложить две половинки одного ореха больше не удавалось. Все спуталось и перемешалось в Туркестане.
Бывшие царские чиновники, русские промышленники, купечество, оплот православия — духовенство, офицерство — все потеряли связь с русской интеллигенцией, рабочими, мелкими служащими, то есть с теми, кого они считали своей, правда меньшей и незначительной, но половиной в деле овладевания восточной окраиной России. Теперь их цели, суждения и идеалы сходились с идеалами, суждениями и целями ишанов, мулл, муфтиев, узбеков-националистов, баев и купцов — оплота мусульманства.
А дехкане из кишлаков, погонщики верблюдов и ослов, метельщики улиц, ремесленники — беднота Коканда — по своим чувствам, мыслям и надеждам стали ближе к русским железнодорожникам, советским служащим и красноармейцам, как узбекам, так и к тем, которые говорили на малопонятном для народов Туркестана русском языке.
Да и сам город Коканд разделился на две половины, ставшие двумя враждующими лагерями.
В то время, когда в новой части города советские учреждения поддерживали связь с Ташкентом и Москвой, в Старом Коканде, как в осином гнезде, собирались силы устрашающие, готовые жалить и уничтожать. Это были националисты, духовные лица, представители национальных организаций («Шура и ислам», «Шура и урема»), туркестанские промышленники, владетели хлопка, купцы и баи.
К ним примыкали эсеры, белогвардейцы, к ним тянулись нити из Афганистана. Кокандской автономией интересовались и за рубежом. Сюда для заговорщицких целей пробирались офицеры армии Дутова, английские шпионы; под видом купцов, странствующих монахов, дехкан собирались главари басмаческих отрядов.
Коканд становился центром контрреволюционного движения.
Конечно, всего этого я по молодости своих лет тогда не понимал. Понимание пришло позднее. Я заплатил за него дорогой ценой. Не понимал всего и мой отец. Он плохо разбирался в политике и не любил ее. Страсти, раздиравшие жителей Коканда и всего Туркестана, оставались за порогом докторской квартиры. Мой доктор любил повторять, что люди для него делятся на здоровых и больных. Первым он старается не делать зла, а вторых обязан лечить всегда и везде. Вот почему, постоянно слыша это, я и рассказал Юнусу о докторской клятве.
А в городе становилось все более неспокойно. Уже несколько дней было закрыто наше училище, распустили и гимназистов.
Тревожными стали черные ночи, брехня собак, быстрые шаги за стеной дувала, одиночные винтовочные выстрелы…
Утро не уменьшало страхов, рожденных в часы, предназначенные человеку для сна. День рождал тревожные разговоры, слухи ползли по городу, как осенние тучи по небу, просачивались, как подпочвенная вода, оседали, как пыль, гонимая ветром.
Никто не знал, в каких потаенных уголках города они зарождались, что в них правда, что — ложь. Знали одно: обо всем, что случилось и что должно случиться, можно услышать на базаре, и все стремились туда. Мальчишки моего возраста, конечно, не отставали от взрослых.
Новости — это был товар, которым каждого снабжали охотно, не требуя за него никакой платы. Так, во всяком случае, казалось на первый взгляд тому, кто получал его…
Этот базар — центр не только города, но и всей Ферганы; он оживает в моей памяти, как странный мир, смешение времен, звуков, красок и запахов. Он вспоминается как город, имеющий свои площади, где проходили конские ярмарки и большие торги, свои строения — просторные лавки, тесные лавочки, помосты, чайханы, загоны для верблюдов, коней и ослов…
Богатые толстобрюхие купцы неподвижны. Сам аллах не ведает, когда и где совершаются ими сделки. На базаре их можно увидеть сидящими под навесом на груде подушек и одеял. Перед ними цветастые чайники, в руках пиалы. В чайниках и пиалах — ароматный зеленый чай. Чай обладает свойством вышибать едкий пот, пропитывающий халат под мышками. Чем богаче узбек, тем больше надето на нем халатов, тем душнее испарения и тем больше почета человеку. Таков уж обычай. И каких только халатов нельзя было увидеть в старом Коканде! Белые как снег — ферганские, пестрые — бухарские и хивинские, каждый со своим неповторяющимся узором. То же и тюбетейки! Ферганец носит на голове черную шапочку четырехстворчатой формы, напоминающую собой раскрытую коробочку хлопчатника. И рисунок на ней вышит белым шелком, похожим на хлопок. А рядом с ферганскими тюбетейками плывут круглые, пестро и ярко расшитые тюбетейки Бухары и Хивы. Среди тех и других белеют чалмы, желтеют соломенные шляпы-канотье и шлемы европейцев, охотников за хлопком, этим белым золотом Туркестана.
На базаре во всем уживались противоречия и крайности. Рядом с роскошью восточной одежды мне запомнились и другие халаты — ситцевые, выцветшие, надетые прямо на голое тело и до того ветхие, что надо удивляться, как они еще держались на плечах своего обладателя.
Пеструю толпу прорезывали дервиши, выделяясь своими конусообразными, опушенными мехом шапками. Обычно они появлялись среди групп дехкан и бедноты Коканда — сапожников, медников, кузнецов. На базаре было больше тех, кто продавал, чем покупал, больше жаждущих продать свой товар, чем что-либо приобрести. И шума здесь было много. Кричали продавцы сладостей, отбиваясь от мальчишек, которые окружали их, мешая пробиться к ним настоящему покупателю. Кричали водоносы, брадобреи, зубодеры, кальянщики, предлагающие каждому за одну копейку покурить из кальяна. И хоть мало покупалось, велись жаркие торги. Каждому лестно было присмотреть себе ткани на халат, медную посуду, одеяло, паранджу для жен и дочерей. Но в этом торговом гаме редко заключались сделки — не такое было время.