Он оборвал себя на полуслове, принялся подробно выспрашивать, какие надежды связываю я с экспедицией к подводному хребту Китовому.
— Я знаю, вы не любите заранее обговаривать, какие ожидания гонят вас в Атлантику, Тихий или Индийский. Но я-то теперь под руководством ваших противников «сориентирован», — кстати, любимейшее словечко Слупского. Вы пойдете терпеливо брать пробы, доставать свои многотонные трубки-породы с океанского дна. Чем глубже вгрызаетесь, тем лучше. И у вас есть, как и у меня, ритм работ, и при всем кажущемся однообразии их они постепенно становятся красноречивыми. И вы, вы ждете еще и еще доказательств неоднородности строения дна океана, вы хотите, чтобы вашу любимейшую раньше, в шестидесятые годы, теорию движущихся плит теперь не считали универсальной, а еще вы хотите, чтобы однолинейные ответы не перекрывали многообразия происходящих процессов, и…
Ему нравилось как бы сдавать мне экзамен, он перечитал за время нашей дружбы самые разные статьи и теперь увлеченно в моем кабинете подолгу разглядывал карты будущих моих полигонов, уже не говоря о всякой литературе, связанной с местами наших предполагаемых заходов.
Но мне-то хотелось, чтобы Амо вернулся на круги своя. Все, что думал он, вспоминал о себе, меня захватывало. Он принадлежал к редчайшей породе одержимых, его артистизм сквозил во всем, и в том, как и о чем он вспоминал, как монтировал у меня на глазах эти самые наплывающие на него, а значит, и на меня свои воспоминания. Я остро ощущал их живучесть, они имели самое непосредственное отношение к поискам, находкам, переменам в сегодняшней судьбе Гибарова.
У меня возникала уже потребность слушать Амо, тем более он так часто, не скупясь, вталкивал меня и в свой зрительный, образный ряд, в превращения, как он правильно догадывался, не чуждые мне, хотя в моей жизни носили они вовсе иной характер.
— Что б вы подумали, если б, проходя по улице, увидали афишу, по которой бежало б ультрамариновым курсивом: «Автобиография», а под заголовком буковками поменьше шло б пояснение: «Спектакль-пантомима в двух отделениях»?
Амо на скатерти, отодвинув свою тарелку, быстро сминая смуглыми пальцами мякиш черного хлеба, разбросал три фигурки покрупнее, а одну совсем маленькую. Потом перемещал их, поднимал в воздух.
— Смотрите, — говорил он о том, что придумалось ему и виделось будто воочью, — хлипкий паренек и трое верзил. На сцене они еще сильно раздались, выставив углами локти. Они теснят Амо, наступая с трех сторон, им охота сыграть в футбол, приспособив его как мяч. Он озирается и, когда один протягивает к нему ручищи, внезапно приседает. На их рожах недоумение: зачем маленький пацан делает себя и того меньше, ведь ему и так отпущено немноговато материи мачехой природой? Примерно так, толчками, двигаются их короткие мысли, и невооруженным взглядом зритель улавливает все на их рожах.
Они выхваляются, принимая разные позы друг перед другом. Козырьком прикрывают глаза от света, хотя сцену освещает вовсе неярко свет фонарей, глядят из-под ладони вдаль, скособочась. Но вот кривоногий верзила хватает Амо, перекидывает другому, с огромным подбородком, а тот зашвыривает его так, что он повисает на водосточной трубе, торчащей на остатках какого-то забора.
Едва Амо спрыгивает на землю, его закидывают на дугу фонаря, оттуда он ласточкой перелетает на веревку для сушки белья и бегает над головами верзил, пытающихся ухватить его за ноги.
Тут разъяренный великан со скошенным лбом запускает огромную лейку в преследуемого. Амо ловит ее и поливает сверху трех своих врагов. Потом вспрыгивает на подплывший лунный серп и исчезает вверху за сценой.
Гибаров увлеченно манипулировал на столе солонкой, перечницей, вилкой, пока растерянный официант не попросил разрешения прибрать посуду. Он принес кофе.
Рассмеявшись, Амо кивнул официанту и откинулся на спинку стула.
— Вы еще не устали от моих наивных баталий, Андрей?
За кофе он показал другую картину.
Картина вторая. Амо учится боксу. Первая его схватка с маленьким, коротконогим и неловким боксером, потом он переходит от одного к другому партнеру, последний поединок с верзилой, тот опрокидывает Амо с первого удара. Но когда судья сосчитал до восьми, Гибаров вспрыгивает, полный ярости, и градом ударов ошеломляет верзилу, наконец нокаутирует. Тот всей силой своей тяжести рушится на Амо, и они оба падают на ринг.
Появляется Коломбина — Таня, она вытаскивает Амо из-под верзилы боксера, ставит на ноги, обтирает его лицо платочком, судья поднимает руку победителя, и Коломбина делает «комплимент» публике, реверанс. Поддерживая Амо, она вместе с ним удаляется. Картина третья.
Гибаров прервал свое описание спектакля «Автобиография».
— Рей, закажем еще кофейку, вы не против?
И он подозвал официанта. Потом продолжал:
— Вечернее небо в крупных звездах, протяни руки — и ухватишь любую. Амо и достает Коломбине-Тане самые крупные, он состригает их, как георгины или пионы, огромными ножницами с темнеющего неба, украшает голову, плечи Коломбины гирляндами звезд. В отдалении звучит рожок его детства, пастуший. Тихо наигрывают медные тарелочки легкий маршик. Под поднимающимся и светлеющим небом шествие уличных циркачей. Силачи с обнаженными торсами, двое идут мерным шагом, за ними клоун в колпачке с бубенчиками, он-то и наигрывает на тарелочках, за ним идет, пританцовывая, девочка в балетной пачке с голубыми блестками, жонглер на ходу подбрасывает булавы, а замыкает шествие главный — Старик в халате астролога и высокой остроконечной шапке, с рожком пастуха в руках. Иногда он подносит его к губам и тихо наигрывает мелодию, привлекая публику.
Амо бросается к старику, жестами показывает на верзил, маячащих в отдалении, передразнивает лоботрясов, циркачи окружают Амо, а старик бросает в образовавшемся полукруге бродячих артистов коврик, жестом приглашая Амо показать, на что он способен.
Коломбина стоит рядом со стариком, она озирается, будто в лесу, — о ней забыли.
Амо отрабатывает разные номера, то он жонглер, то он партерный акробат. Артисты бродячего цирка помогают ему, подыгрывая, пасуя.
Но пока все увлечены его игрой, подкрадывается верзила с огромным подбородком, сажает Коломбину на плечо, и Амо спохватывается только тогда, когда они уже исчезают за сценой. И тут — Амо испытующе смотрит на Андрея, — тут уже вступает за сценой Шуман, поет Козловский, он умеет голосом передать не только состояние, но и движение, он поет романс Шумана. А на сцене Амо стоит один, неподвижно, все вокруг него гаснет, и исчезают фигуры бродячих циркачей. Действует только голос. Мы передаем его в записи: «Во сне я горько плакал, мне снилось, что ты умерла…»
— Ну, на сегодня хватит, Рей, продолжение последует, но в другой раз. Рей, плачу за обед я, вы сегодня мой гость, нет, нет и нет, только я.
Мы уже на улице. Амо попросил по дороге завести его к художнику-декоратору. Я задаю вопросы, убеждаю Гибарова продлить свой рассказ.
— Уйдя в рейс надолго, там наверняка, испытывая потребность в нашем общении, захочу многое доузнать, а вы, как на грех, будете так далеко. На расстоянии смогу расколдовать лишь воспоминания, шифр наших бесед, так что, Амо, не скупитесь.
— Хорошо, но пеняйте только на себя, если я уморю вас подробностями, для меня-то часто соль именно в них. Вы же знаете, как стремлюсь миниатюрами создать определенное, духовное, что ли, пространство в небольшом помещении. Различия между сценой и манежем разительны.
Действие, как вы видели, развивается вроде б по давним мотивам, донельзя знакомым, но тут же проступает свой, особый ход его, вспыхивают зигзаги моей собственной жизни, и мне крайне важно, что и как распахнется наново перед зрителем.
О зрителе, признаюсь, я мечтаю как о партнере. И вот какое-то время для меня ни с чем не сравнимо было предвкушение встреч с теми, кто приходил на представления из моей родимой — тут уж никуда не денешься — Марьиной рощи. Часто я, по просьбе самых разных ее обитателей, оставлял контрамарки в старом цирке на Цветном бульваре, в их просторечии — Цветбуле. Когда завершается работа на манеже, разгримировываясь, принимая душ, переодеваясь в свою цивильную одежку, порой жду, как вот-вот появятся марьинорощинцы. Что-то каждый из них скажет мне?