Меж тем мы проехали центр, выбрались на Садовое кольцо, я вел машину неспешно, мы попали в обеденный поток.

— И возникают хитроватые или простодушные, лысые или густогривые старики, робковатые, сухонькие или толщенные, хрипловато-наглые или неожиданно писклявые верзилы.

«Ты же помнишь, Амо, меня еще молодцом, в усах, закручивал я их кверху, как при старых нэповских порядках. Для представительности. Теперь вишь какие сивые и вислые. Ко мне в ту пору шастали не только бабки с тазами для варенья, а настоящие цыгане, теперь такая их порода чистокровная и перевелась, одни имитации-подметации фигуряют в театре. Цыгане тащили громкую, крупную посуду медную, тазы там, котлы увесистые. Ты ж торчал в дверях моего полуподвала, разглядывал все приблудное хозяйство и какие паяльные выкрутасы я выделывал, ведь тоже латать такие посудины надо было с выдумкой».

Старик с бугристым лицом, будто припорошенным сизоватой пылью, пытался еще хорохориться, разогнуть свою сутулую спину и тихо тарахтел:

«Не я ль, Еремей, показывал тебе фокусы-покусы, рази не я? Может, я-то и запустил тебя в цирк, вон какие афишенции теперь отгрохали. На весь большой глянцевитый лист с простыню длиной, ты-то на нем малёхонек, без представительности, мальцом так и остаешься, как в натуре, аж жалость прошибает, хоть у тебя рот на той простыне закручен на улыбочку…»

Выслушав мой ответ, сидя на самом краешке стула в артистической уборной, он покрутил кочанной головой и разочарованно произнес:

«Неужли ж ты так долго учился всей дребедени, чтоб только откалывать свои шутки на канате, на трапециях, с палкой, ну, хорошо, с першем на лбине?!»

А другой посетитель, опираясь на толщенную трость, басил, будто вещал из бочки. Он уже сменил бывшего лудильщика, развалясь на стуле, как в кресле.

«Я ж, ни кто другой, чинил-перечинил твои дрянненькие ботинки школьные, мать уважил твою, да не раз. Больно быстро ты все насмарку пускал, колготился по всей округе, шастал по всему городу, а я обновлял за гроши, брал и полбутылки. Закладывал я сильно, теперь что уж, завязал. Но подкинь рублишко от твоих щедрот, тебе-то рублик вон как легко выдается. Крутанул ты вперед головой, назад спиной, побегал на канате — и на тебе зарплату-приплату шутовью… Дай лучше трояк, помяну то времечко, ведь давным-давненько моя баба не пускает меня ж до пенсионной копейки…»

Амо рассказывал посмеиваясь, но я чувствовал какую-то за озорными его набросками настороженность, за всей этой галереей виделась ему, возможно, дальняя его дорога, оттуда, от этих мнимых крестных, наивно набивавших себе цену, тернистая дорога в цирк, к которому они испытывали некоторое любопытство, но не улавливали во всем, чем занимался Амо, серьезного смысла. Хотя каждый-всяк достоверно считал себя гласом народа и уверовал, что уж его-то вкус непогрешим.

— Не сердитесь, Рей, но что-то общее, как я теперь погляжу, есть в моих вахлаках с высокообразованным, цензовым ученым Слупским. Что-то похожее — они пользуются в известном смысле одинаковыми мерилами, считают, что суждения их обжалованию, опровержению не подлежат, и баста!

Еще заглядывали ко мне и мужчины средних лет, при галстуках, с женами. Они заговорщицки подмигивали и небрежно роняли: «Мол, как сейчас помню, ты с моим младшим брательником в проулочках давал свои первые фу-ты ну-ты, представления, Да, случалось, мы лупцевали тебя, марьинорощинского пацаненка, за персиянские твои глаза».

«Лупцевали, — признавались иные, — ты ужимками раздражал, сызмальства будто в интеллигенцию норовил втереться, хоть частенько на руках ходил, а не ногами топал. Нич-чего, на пользу пошло, промяли тебе косточки, гибкие во-он какие».

А то приходили полумолодые люди, мои кореши и те, кто, наоборот, бегали во вражинах. Я сперва нетерпеливо, не скрою, ждал их оценок. Но чаще они заявляли о своих делишках хозяйственных, звали посидеть-выпить, помянуть родимую мою сторонку, совсем теперь пообновившуюся, выспрашивали подробно о заработках моих, завидовали авансам.

«Житье у тебя хромовое, — твердил один с кожфабрики, — ухватил на лотерее куш». И вдруг мнилось мне, с той поры время и не утекло, мерила у многих прежние, как мой бывший однокашник выразился: «Вкус у меня есть на кус, на щуп, на вес…» И я на минуты, не скрою, про себя, конечно, обмирал. И совсем уж не хотелось мне окунаться в золотую пору малолетства, но и любопытство мое не усыхало. Только удивляюсь, как любят иные расписывать пряником свое детство, мечтают в него возвратиться под любым благовидным предлогом. Однако ж, Андрей, видите, и меня тянуло неодолимо даже к лжесвидетелям той поры, к моему Йокнапатофу. Лже хотя бы потому, что если я, быть может, что и присочиняю или отбавляю от пережитого, то невольно, все равно ж мое детство круто замешено, ох и круто. А вот свидетели сочиняли напропалую, веря, что каждый из них выпестовал меня или дал самый определяющий толчок и только потому вспыхнула звездочка известности над шалавой моей брюнетной головой.

Верно, толчки те были, хоть отбавляй, и подзатыльники, далеко не отеческие, но, может, они и вправду научили меня отбиваться, и кубарем домчался я до мыслишки стать самым ловким, самым умелым, прежде всего физически. Лишь потом, лишь позднее я догадался, чем наполнить мой скудельный, оттренированный до предела сосуд — голову мою на длинной тонкой шее.

И все же я невольно предвкушал всякий раз, как оставлял контрамарки на имя Синюхиных, Петельниковых, Степанчиковых, как они разнесут по марьинорощинским домам молву, начнут твердить случайным соседям и повторять встречным у ларьков, за «козлом», постукивая костяшками домино во дворах, пусть и новых всякоэтажных домов, какие ж штуковины откалывает парень из нашей вот этой самой Марьиной рощи! Еще они скажут: «Ну и выучили ж мы его отрывать штукенции!» Ничего-то они не запомнят из моих полупризнаний, как же старательно я тренируюсь, изобретаю, комбинирую, ведь кое-кому из них пытаюсь и на пальцах показать: «Ты вот теперь слесаришь или мастерком орудуешь, а я вот…» Куда там — они сразу обрывают: «Я ж дело делаю, продукцию даю, хлеба выпекаю насущные, а ты все шуткуешь». — «У тебя профессия отдыхательная», — ввернул кудрявенький прораб Алеша со стройки и победоносно взглянул на свою крупногабаритную спутницу: «Гляди-ко, как укоротил я артиста».

Редко кто из них догадывается, что есть сокровенный смысл в грустной шутке, в веселом недоразумении. Лишь изредка случалось такое, да и теперь я, вспоминая, не нарадуюсь на длинноногого подростка марьинорощинца. Он спросил меня: «Это про вас поет радио: «Смейся, паяц, над разбитой любовью своей»? Мне еще в прошлом году мамка моя брякнула: «Гибаров-то вырос на соседнем участке. Я девчонкой его скакалкой хлестанула за фокусы. Паяц, паяц и есть! Мой отец, он же твой дед, иначе и не обзывал его. Все неудачники норовят в цирк податься, народ смешить». И как я посмотрел номер с разбитыми тарелками и вашей неудачной симпатией, сильно пожалел вас».

Другой, постарше раза в три, сразу поинтересовался: «А кто ж за разбитую посуду платит? Больно накладно шуткуешь».

Я ему признался: сам и ездил на фабрики керамические, брак закупал, но не на свои деньги, на цирковые.

«Так и знал, народную копейку не экономишь, а у нас долгонько худо с посудой было, наверно, из-за таких трюкачей, как ты, а? Не иначе. Ты б еще станки всамделишные ломал на манеже, что не додумался?»

Нет, от родной йокнапатофской почвы отрываться не с руки, не с ноги!

«И кто тебя только надоумил на все такое прочее? — спрашивал меня сравнительно еще молодой учитель. — Ну, понимаю театр, опера, но коверный?!»

До него дошла молва, что я уроженец тех мест, где он старательно преподает литературу. Но я сам в него вцепился, спросил, а не читал ли он «Братья Земганно»? Куда там, у него времени на Гонкуров не хватило. Ну, а талантливого прозаика, отличного писателя Драгунского, теперешнего, не читал о цирке? Он ответил: детские книжонки попадались, но о цирке? Хорошо, что хоть признал пользу цирка для малышей, да и то в зимние каникулы. Впрочем, Рей, может, оно и славно, какие все они искренние, правду так и режут в лицо. Благо обыватель убежден, он-то наверняка на пару ступенек, но вознесен над артистом…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: