Падение эльфов находит внешнее выражение в том, что Сильмарили похищает Мелькор, ныне прозванный Морготом, Врагом. Одновременно Древа уничтожены: их иссушает и отравляет паукообразное чудище Унголиант, воплощение Морготовой зависти и тяги тьмы к свету. Сияние Древ сохраняется только в Сильмарилях; Феанор и его сыновья, одержимые местью и ненавистью, клянутся неотступно следовать за ними, пока стоит мир, и не согласны уступить их даже Валар. Ужасная клятва заставляет Феанора с сыновьями обратиться против других эльфов и гонит их в изгнание. Сценой событий становится Средиземье. Именно там продолжает развиваться драма, при новом источнике света, ибо из последнего цветка и последнего плода умирающих деревьев созданы Луна и Солнце. Начинается отсчет трех долгих Эпох Солнца. Основное содержание Первой Эпохи — поражение Моргота, Вторая знаменует взлет и падение Нуменора, Третья отмечена Войной Кольца.
Каждый из этих трех циклов отражает разные уровни судьбы света, озаряющего мир. Мы движемся, если угодно, от времени мифического к историческому, а в сознании — от исходного единства к раздробленной, овеществленной вселенной. Впервые в свете Солнца пробуждаются люди. Ранний этап их истории эльфам неизвестен и потому не описан[84]. В Первую Эпоху Солнца Сильмарили отвоеваны у Врага, но помещены вне досягаемости, а память о древнем свете входит в плоть и кровь людей через Берена и Эарендиля. Во Вторую Эпоху стремление к свету, еще жившего на Западе, подменяется земной славой. После затопления Нуменора Средиземье оказывается отрезано от Запада и всего того, что он воплощает. В Третью Эпоху внутренний свет, сокрытый в роду дунэдайн, должен проявиться через уничтожение Кольца и стать духовной основой Эпохи Людей. Кольцо угрожает навеки поглотить этот свет.
Стоит заметить, что эта концепция времени и циклична, и линейна. Каждый цикл воспроизводит определенные темы и формы, но с важными вариациями, как в музыке. С одной стороны, мы видим лишь уход от изначального состояния чистоты и «сосредоточенности»; с другой стороны, на наших глазах реальность последовательно усложняется. Обе точки зрения включены в упорядоченное единство, воистину прекрасное, если воспринимать его как нечто целое, как гештальт.
По мнению Оуэна Барфилда, европейская традиция порывает с повторяемостью циклов, которую мы находим в мире древних мифов и ритуалов, — порывает во многом благодаря иудеям. Греки обнаружили форму в пространстве, а иудеи усмотрели форму во времени. Через иудейскую и христианскую традиции Господь явил линейность в истории. Она уже не просто земная копия какого–то небесного архетипа, она устремлена к некоей цели. Миф уступил место истории. При этом Барфилд добавляет: лишь современное сознание ошибочно предположило, что повествование непременно должно быть либо исторической хроникой, либо символическим образом, тем самым вовсе исключив циклический элемент. Для Барфилда и Толкина самое лучшее повествование представляет собою и то, и другое.
СМЕРТЬ И БЕССМЕРТИЕ
Множество легенд Сильмариллиона времен трех Эпох Солнца посвящено главным образом теме не менее важной, чем история света, и тема эта проявляется особенно ярко в противопоставлении эльфов и людей. Эта новая тема — смерть и разные способы ее принятия или бегства от нее (L 212). Толкин, разумеется, ощущал ее особенно остро — из–за ранней смерти родителей и в силу военного опыта. На войне и он, и Льюис потеряли едва ли не всех близких друзей. Благодаря этому стремлению постичь суть смерти мифология Толкина обретает глубину и актуальность, нетипичные для жанра фэнтези. Толкин бился над общечеловеческой проблемой, и в конце концов его мифология стала средством исследования человеческого бытия.
Толкин сознавал, что тоска по свету, от которого мы ушли, по утраченному Золотому Веку, по веку невинности, тесно связана с мечтой о бессмертии. Ощущение вселенской энтропии, утраты былого величия, распада, разложения, старения и дряхления — вот что такое «вкус» смерти. Желая бессмертия, мы на самом деле не стремимся еще больше замедлить постепенное угасание. Суть в том, что речь идет не просто о растягивании и продлении — как если бы кусочек масла размазали по очень большому ломтю хлеба (используя аналогию Бильбо). Именно такое бессмертие обещает Кольцо, но жизнь в рабстве у Кольца подобна смерти. Истинное стремление к бессмертию, с другой стороны, вполне здраво: мы хотим превозмочь сам процесс упадка; не растянуть время, а выйти за его пределы.
Теперь очень многие верят в реинкарнацию. Верят они так, как учат теософы: душа перемещается от тела к телу, развиваясь и воспитываясь, эволюционирует, выходя за положенные человеку пределы, дабы в конце концов окончательно освободиться от материи и воссоединиться с мировым Духом или космическим Сознанием. Мысль об «освобождении от материи» напоминает о древней ереси гностицизма, но обладает особой притягательностью для людей Западной Европы — со времен Декарта они привыкли считать разум незримым пассажиром или лоцманом в машине тела и начиная с XIX века воспринимают жизнь как непрерывную эволюцию. Нередко в реинкарнации усматривают соблазнительную и милосердную альтернативу христианскому учению, согласно которому жизнь нам дается только одна, и один–единственный шанс избежать вечных мук.
В исходном, восточном, варианте теория реинкарнации была куда более сложной и куда менее утешительной. Реинкарнацию в человеческом обличии считали исключительно редкой удачей. Если жизнь растрачивалась впустую на дурные поступки, второй шанс выпадал не сразу: скорее предстояла череда жизней в одном из подобий ада или в обличии какого–либо низшего животного. В буддистских версиях этого учения реинкарнация играет не столько метафизическую, сколько терапевтическую роль. Она позволяет заручиться помощью воображения, постепенно отрешаясь от желаний.
Во всяком случае даже упрощенная теория реинкарнации не столь отрадна, как покажется на первый взгляд. Того, кто верит в нее и потерял любимого человека, не утешит мысль, что любимый вновь возродился ребенком и напрочь забыл прежнюю жизнь. В глубине души все мы хотим иного — сохранения личности и продолжения любви.
Пытаясь примириться с верой в реинкарнацию, христиане вынуждены отвергнуть совершенно однозначное учение святых и признать, что Евангелия (в которых Христос говорит о вечных муках как о реальной возможности), по всей видимости, в какой–то момент были намеренно фальсифицированы. Иначе говоря, реинкарнация несовместима ни с одной из христианских доктрин — ни с католической, ни с православной, ни с протестантской, для которых несомненно, Христос обещал, что Его Дух останется с Церковью до скончания дней, направляя ее к истине. В приверженности Барфилда к учению Штейнера, бывшего теософа, Толкин, практикующий католик, должно быть, больше всего удивлялся тому, что он принял эту доктрину.
Однако Толкин не видел ничего дурного в том, чтобы опробовать идею реинкарнации в своем воображаемом мире, и удачно воспользовался ею при создании эльфийской драмы. Эльфы бессмертны — в том смысле, что они не умирают от старости или недуга, а если они погибнут, их могут «отослать» из Чертогов Мандоса обратно к земной жизни. Пока мир существует, им суждено оставаться в нем если не воплощенными, то в некоем подобии лимба, как бы в ожидании. Только когда бытие мира завершится, эльфам откроется великая тайна того, что лежит за пределами Времени. На протяжении всей жизни мира они неразрывно с ним связаны и утрачивают тела лишь ненадолго.
Поначалу Толкин предполагает, что обычный способ возвращения для эльфов — это возрождение ребенком. Однако в поздних работах концепция меняется. Возможно, Толкин слишком чутко осознавал, насколько наше воплощение в рамках семьи и системы родственных связей помогает нам стать такими, какие мы есть. Реинкарнация подразумевала бы слишком заметное изменение хроа (тела), что в свою очередь отразится на тождественности себе. Толкин приходит к выводу, что возвращение эльфов к жизни происходит скорее в форме воскресения, нежели реинкарнации. «Воскрешенное тело» — что–то вроде мысленного образа, основанного на памяти о предыдущем состоянии. Оно способно проходить сквозь материю, а при желании может стать и осязаемым.