— Мы застали ее в постели, она еще оплакивала ребенка, которого потеряла… Просто счастье, что бог взял младенчика к себе, хотя, по чести, не знаю, окрестили ли его… Теперь она уже на ногах, встала, ходит, но выглядит ужасно. Ждет известий от своего, ну, от жениха, что ли, хотя, между нами, это вилами по воде писано. Уехал от нее, бросил, сказал, куда-то на Жмудь, к семье торопится, а поди его там найди и спроси с него.
Старуха покачала головой.
— Чего уж там, погибшая душа. Если б они и хотели, благодетели наши, взять ее к себе в Замилов, что с ней там делать? Язык у нее — не дай бог, и как начнет плести неприличности, прямо волосы дыбом, волосы дыбом!
— Мадзя у нее? — спросил Эварист.
— Не оставляет ее ни на минуту, золотое сердце у этой девушки. Но что толку? Наслушается всякой ереси, только уши вянут, а ту и так не переделаешь. Мне тут рядом сняли комнатенку, а Мадзя днюет и ночует у той, и конца этому не видно. Я уже несколько раз спрашивала, а она знай свое твердит: «Как же я могу ее бросить?» Пусть бы уж этот приехал, жених-то, да где там, дождешься ли его и когда?
Кто знает, сколько еще жалоб было в запасе у словоохотливой вдовы, но Эварист, тяжело ступая, уже поднимался на верхний этаж. Тихо было в квартире, когда он вошел, Мадзя, с чулком в руках, сидела, опустив глаза, в первой комнате у окна, а во второй, за столиком, заваленным бумагами и книгами, он обнаружил Зоню, которая, опустив голову на руки, утопавшие в ее кудрях, читала или, может быть, размышляла над раскрытой книгой.
Увидев Эвариста, Мадзя с легким вскриком подбежала к нему; все, по чему она тут тосковала, любимый Замилов, это спокойное гнездо, из которого выгнала девушку буря, вдруг встал перед ее глазами.
Зоня, чье прекрасное лицо, бледное, со свежими следами страданий, показалось Эваристу еще более привлекательным, тоже медленно поднялась со своего места. Слабый, еле заметный румянец на мгновение окрасил ее щеки, она оттолкнула книжку и направилась в первую комнату, где дрожавшая от радости и волнения сестра уже засыпала Эвариста вопросами. Холодно и как-то надменно поздоровавшись, Зоня указала на Мадзю.
— Очень хорошо, что вы приехали, — сказала она, — это бедное существо примчалось сюда на помощь сестре, которой ничем нельзя помочь, и тратит свои силы впустую. Сожалею об этой напрасной жертве, да я и не заслужила ее, потому что сама была бы к ней не способна…
— Какая такая жертва, — запротестовала Мадзя, не давая ей договорить, — мои усилия служить тебе стократно вознаграждены тем удовольствием, с каким я это делаю.
Зоня иронически рассмеялась в ответ, а затем живо обратилась к Эваристу:
— Непонятная, вещь! Я написала Теофилу, наверно, десять писем — никакого ответа. Не знаю, что и думать. Может быть, он решил, что расквитался со мною за пулю и пора искать счастья в другом месте.
И, нахмурив брови, прибавила с горечью:
— Все может быть! Но нет, нет, — тут же одернула она себя, — я несправедлива! Это простая открытая натура, он бы тогда не обещал мне вернуться, я его ни к чему не принуждала… Он сам дал мне слово, добровольно.
— Письма могли затеряться, — вставил Эварист.
— Нет, — возразила Зоня. — Хоть одно-то должно было дойти. Уезжая, он был не совсем здоров, но он сильный, он врач. И почувствовал бы, если б это было что-то серьезное… Не знаю!
Замолчав, она хмуро уставилась в пол. Потом прошептала:
— Всегда надо ждать наихудшего. Зло, во всяком случае, наиболее вероятно, на хорошее рассчитывают только дети. Так уж устроен мир — это огромная пыточная камера, а всему живому мудро предназначено убивать, есть в мучить друг друга. На том все и держится. Пыточная камера!
— Зоня! — взмолилась младшая сестра.
— Ах ты, наивный ребенок! — рассмеялась Зоня. — Для тебя мир — это преддверие рая, где людям чистят забрызганные ботинки и приглаживают волосы, чтобы доставить их к месту назначения в наиболее респектабельном виде.
Мадзя, пришибленная, не умея найти ответа, посмотрела сквозь слезы на Эвариста.
Но и ему Зоня казалась страшнее, чем была, каждое ее слово источало горечь отчаяния…
Впрочем, не удивительно: книга, за которой он застал ее в раздумьях, была знаменитым кредо Шопенгауэра.
Чтобы унять поток этой горечи, Эварист стал рассказывать Мадзе о доме, откуда привез ей приветы и всякую забытую мелочь. Жена хорунжего прислала списки покупок, которые на обратном пути должна была отвезти в Замилов упряжка Эвариста. Зоня этих разговоров о прозе жизни даже не слушала. Единственное, что ее интересовало, была она сама, а горячо преданная сестра не будила в ней никаких чувств, разве что известное сожаление о ничтожности этого существа. Она взирала на Мадзю с высот своей мудрости, не замечая ангельской доброты сердца, с которой разум не в силах был состязаться. А Мадзя, которая не переставала дивиться убийственному уму сестры, горячо жалела ее за недостаток чувствительности, за омертвевшее сердце. Таким образом, взаимная жалость оказалась единственной связующей нитью между ними.
Когда Эварист выходил, Мадзя, со слезами на глазах и натянутой улыбкой, поспешила за ним в прихожую. Она чувствовала, что при Зоне не может говорить с ним откровенно.
— Когда думаешь вернуться? — спросил молодой человек.
— Сама не знаю. Зоня с минуты на минуту ждет возвращения или известий от… — тут девушка стыдливо запнулась, — …от мужа, — проговорила она наконец, не умея найти другого слова.
— В Замилове только и знают, что ждут вас.
— А я! Я так тоскую по Замилову! — вырвалось у девушки, и она опустила глаза, опасаясь, видимо, как бы Эварист не вычитал в них больше, чем следует.
На вопрос о Зоне она ломая руки ответила:
— Не могу сказать, как мне жалко ее, но я слишком слаба, слишком… глупа, — покорно прибавила Мадзя, — и ничем не могу ей пригодиться. Я пробовала, ах, все пробовала! В костел она со мной идти не хочет, говорить о религии с ней невозможно… Ах, какая она несчастная!
Девушка разрыдалась.
Так ничем и не кончились их тихие переговоры в прихожей, Мадзя ушла к сестре, а Эвариста поджидала внизу неумолимая вдова, в надежде, что сможет от него узнать о сроках возвращения в Замилов.
Ее до слез волновали цыплята, оставленные без присмотра…
В течение первых дней Эварист почти не виделся с сестрами и не встречал пани Травцевич; он только позаботился о том, чтобы Мадзя и ее компаньонка могли отправить с его коляской письма и покупки.
Так прошла целая неделя, а затем Эварист получил от Мадзи записку с просьбой встретиться с ней; она не хотела, чтобы он приходил к Зоне, поэтому Эварист был вынужден назначить ей свидание в каморке вдовы, которая, на счастье, отправилась в это время к обедне.
У Мадзи было побледневшее и какое-то испуганное, измученное личико, видимо, нелегко доставалось ей пребывание в Киеве. Она, собственно, и не жаловалась, однако не сумела наигранной веселостью скрыть то, что ей приходится терпеть.
— Ах, пан Эварист, — сказала она, здороваясь, — я, право, не знаю, не смею… а все-таки должна и поплакаться и спросить у вас совета. Сама я с этим не справлюсь.
Взволнованная, смущенная девушка то опускала то поднимала, краснея, глаза, нетрудно было догадаться, как дорого стоит ей этот разговор.
— Пожалуйста, будь со мной откровенна, — сказал Эварист.
— Ведь я ее так люблю, так жалею, так хотела бы все объяснить ее сиротством, несчастьями, — говорила девушка, — мне было бы так больно винить ее…
— Случилось что-нибудь?
— Нет, нет! — воскликнула Мадзя, как бы оправдываясь. — Ничего не случилось, только мне это так странно… и право, не знаю, сколько еще смогу я тут выдержать, хотя всей душой хочу быть при ней… — Говоря это, она все время краснела, и в глазах ее стояли слезы. — Наверно, пан Эварист, в этом нет ничего дурного, только я такая ограниченная, трусливая, не знаю света и всего боюсь…
Робость мешала ей высказаться яснее, Эварист настаивал.