Из бесед шестого патриарха школы Чань с учениками

Из бесед: Об иллюзорности перемен

Два шлемоблещущих воинства друг против друга

молча стоят в ожиданье

сигнала к сраженью.

«Стоит ли вам начинать? – вопрошает округа. —

Вас уже нет, этой брани

бесплотные тени».

Завтра, сегодня, вчера – таковы ипостаси

бога, которому имя

Безмолвная Вечность,

где, разбегаясь кругами в усталом согласье,

чуждая яня и иня,

течет бесконечность.

Выломать стрелки часов? Отравить ли кукушку?

Что на дворе за столетье?

Не знаем – и ладно.

Может ли жизнь, окончательно давши усушку

и уходя уже в нети,

как нить Ариадны,

снова смотаться в клубок? Мы привыкли, что в поле

днем распускаются маки,

хотя понимаем:

 нету ни поля, ни маков – по собственной воле

мы как условные знаки

их воспринимаем.

Садом камней очарован, ты бродишь в надежде

точку найти, из которой

увидишь все камни.

Тщетно! Один ускользнет от тебя, как и прежде,

и догадаешься скоро,

что это – ты сам. Не

надо меняться – и так мы подобны Протею

тем, что лицо на обличья

меняем всечасно.

Мы – это чьи-то о нас рассужденья, идеи,

разноречивые притчи,

хранящие нас, но

стоит последней из них отзвучать – и прервется

нить сопричастья живого,

но путь в Капернаум,

он никогда не исчезнет из будущих лоций,

ибо помета есть слова

священного: АУМ.

Секретный объект

Денек выдался – служи не хочу. Жаворонки в безоблачном мартовском небе. Распаренная взбухшая земля, принявшая в себя за месяц больше дождей и талого снега, чем алкаш бормотухи в день получки. И, главное, четыре часа никого не видеть, не слышать. Ни тебе муштры, ни рапортов – гуляй, солдат. Когда Господь Бог решает человека осчастливить, он посылает его в караул на безымянной станции в российском захолустье. Но младший сержант Хлеб почему-то не чувствовал себя счастливым.

Ему оставалось две недели до дембеля, и запущенный, неказистый двор в арбатском переулке все чаще снился ему в последнее время. Ночью – сны, днем – пряжка. По армейской традиции последние сто дней службы должны остаться в летописи филигранными засечками на пряжке. Нарушение дисциплины? Большое дело. Против неписаных правил воинский устав пас. На зазубренной грани медной бляхи оставался свободный сантиметр, и что он аккуратно разделает его напильничком до последней насечки, так же верно, как то, что его звали Хлеб. Кликуха пристала, когда его, новобранца, засекли на хлеборезке. Он не мог себя заставить проглотить эту бурду с куском плавающего сала – наживка тошнотворно-белого цвета, на которую голодная рыба не клюнет. Приходилось охотиться за каждой коркой. Он рассовывал их по карманам, грыз, жевал, посасывал при случае, а что не съедал, превращалось в сухари, крошилось, забивалось во все швы – повод для шуточек и дисциплинарных взысканий. И к тому, и к другому он выработал иммунитет. Он был живучий.

Меряя шагами полотно под диктовку шпал, он по привычке вспомнил первый месяц карантина, когда чаще, чем голод, его одолевали мысли о самоубийстве. Бесправного, обритого наголо салагу сразу взяли в оборот деды. Всего-то пятеро, но это была местная власть, законодательная, исполнительная и судебная в одном лице, и их слово значило для роты больше, чем приказ министра обороны. Особенно после отбоя. Молодые заправляли им кровати, стирали портянки, вылизывали сапоги – иногда языком. Их редкие милости были на вес золота. Через полтора месяца Хлебу разрешили помыться в душе. Через два с половиной – взять себе что-то из его же продуктовой посылки, шестой по счету. Его это не колыхало – мог стерпеть и не такое. Он быстро убедился, что может прожить день без курева, может вычистить сортир и даже простоять по стойке «смирно» до рассвета. Только бы не делать отсос одному из этих ублюдков.

Ладно, проехали. Еще десяток насечек на пряжке, и получай, сержант, на складе свою гражданку. Обноски, так будет точнее, но это неважно, деньжат он поднакопил, хватит на целый воз шмотья. Хлеб втянул носом воздух – пахло свободой. И еще чем-то. Он повернулся к вагону на запасном пути. Запах из вагона. Разве это возможно? Он уже ни в чем не был уверен, и меньше всего – в своем увольнении через две недели.

Донеслись отдаленные гудки маневрового паровоза. Он снова зашагал по шпалам. О вагоне думать не хотелось, тем более на него смотреть. В отцепленном вагоне-рефрижераторе, изуродованные до неузнаваемости, лежали тела таких же, как он, солдат, погибших в Чечне. Пока их судьбу в Москве решали бравые генералы, местонахождение вагона держалось в строжайшей тайне. Так им сказал майор перед разводом караула. Но шила в мешке не утаишь. Хлеб вздрогнул – вдоль насыпи медленно шла старуха в сбившемся набок платке, глаза безумные, в руке дорожный чемоданчик. Он схватился за Калаша. Словно его не видя, старуха подошла к вагону, тронула холодный металл.

– Стой! Нельзя сюда!.. – заорал Хлеб, возясь с затвором.

– Сергей Стремоухов, ВДВ, Тульская дивизия, – миролюбиво сказала старуха.

– Какой Стремоухов, какая ди…

– Здравствуй, сынок. – Не сводя глаз с вагона, она поставила на землю чемоданчик, сняла с шеи крестик. – Узнаешь? Валюшин, точно.

– Я вам русским языком говорю.

Старуха, казалось, не слышала.

– А я тебе – вот. – Из бокового кармана мешковатого платья она достала вязаную шапочку. – Чистая шерсть.

Она повернулась к часовому.

– В Грозном его, осколком. В голову. А в шапочке как хорошо, и никакая пуля не возьмет. Померь, я погляжу.

Хлеб попятился.

– Вы это… вы чего?..

Она надела шапочку на себя.

– Не успела передать. Колонна их в Чечню мимо нас шла. Кубинка… может, слышал? Мы с Валентиной, невестой, кричим ему: «Сереженька, Сереженька!», а он, как гусь, только головой вертит. Ну как? – она показала на головной убор. – Я свитер его старый распорола, ему – шапочку, Валюше – жакет.

Она сдернула с головы самовязку и протянула Хлебу:

– Так ты передай.

– Кому?

– Стремоухов Сергей. Из Кубинки призывался.

– Он же… смертью храбрых… – пролепетал часовой.

– Скажешь – мать. Передачи можно, я уже посылала. – Она порылась в карманах. – Вот квитанция… и еще вот…

На землю падали истрепавшиеся бумажки.

– В армии положено, так положено, правильно? А как же, я знаю, у меня и тот сын служил. В армии порядок – первое дело, а как же. Подъем, физкультура, учебные занятия, ну? – Она развернула письмо. – «Дорогая мама, сегодня воскресенье, наконец отоспался я за милую душу…»

Она улыбнулась часовому.

– Не высыпается, молодой еще. Под Новый год командир ему отпуск дал за отличную службу. Мы стол накрыли, сидим, сидим, а он спит и спит. Новый год проспал, плохая примета.

Сержант не успел ничего сказать: по насыпи шла женщина с большой хозяйственной сумкой через плечо. Она остановилась. Взгляд ее, скользнув по часовому и старухе, задержался на вагоне. Женщина с облегчением поставила сумку на шпалы. Хлеб вскинул автомат.

– Секретный объект, не видите?!

– Вижу, сынок. – Она уже разгружала сумку. – У меня, гляди: сыр костромской, колбаса полтавская, хлеб белый, свежий, я его в полотенчик завернула, яйца вкрутую, чтоб не побились, двадцать штук, «Тархуна» десять бутылок, где ты сейчас «Тархун» найдешь, масло хорошее, натовское, три месяца держала… ну, картошечка, конечно, вареная, в мундире, сами почистите, соль вот в коробочке от валидола, огурчики свежие, огурчики малосольные, капуста квашеная, я ее маленько пошинкую с морковочкой и под гнет на два дня, чтоб только сок пустила… а это балычок, сама вымачивала… теперь курево, «Мальборо», Женя мой «Мальборо» просил, двенадцать пачек, больше не достала, и спички вот… спички, не знаю, надо?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: