— Мою сестру сожгли в Треблинке, — тихо сказал Пржесмицкий. — Ей было восемь лет…
— Извините меня.
— О чем вы, пани? — Пржесмицкий пожал плечами. — Вашей вины тут нет.
— Простите меня еще раз… — я чувствовала, как горят мои щеки.
— Вы еврейка?
— По матери.
— Еврейка, — уже утвердительно кивнул Пржесмицкий. — Ваша мать жива?
Я молча кивнула.
— Вы единственный ребенок в семье?
— Да.
— Нас, к счастью, было двое… — Пржесмицкий взглянул на светящийся циферблат наручных часов. — Но сестру свою я не помню. Так что мы с матерью остались одни.
— А ваш отец?
— Вам что-нибудь говорит такое географическое название — Катынь?
— Н-не думаю.
— Ну да, конечно… — по губам Пржесмицкого скользнула горькая усмешка. — Об этом в ваших учебниках истории не пишут. Короче, пани, мою сестру сожгли эсэсовцы, а отца расстреляли ваши коммунисты. Он был офицером. Польским офицером. Хотя его мать — тут вы правы, пани — родилась на Украине.
— Коммунисты вовсе не мои, пан Пржесмицкий.
— Да уж, — хмыкнул мой собеседник. — Что не ваши, это точно. У меня не так давно была возможность убедиться в этом.
— И теперь, значит, вы воюете против всего мира?
— А кто вам сказал, что я воюю? — он отвернулся к окну, словно потеряв интерес к беседе. — Воюют по приказу. А я — человек убеждений. Следовательно, я не воюю, а дерусь.
— И за меня тоже?
— Получается, что так…
— Но почему? Вы же меня не знаете.
— Я не могу ответить на ваш вопрос, пани, — не отрываясь от окна, сказал Пржесмицкий. — Впрочем, вы достаточно умны и наблюдательны, чтобы понять все и без моих разъяснений…
Он вновь умолк, и я поняла, что наш диалог прервался окончательно. «Вы достаточно умны и наблюдательны…» Какой женщине не было бы приятно услышать такое, да еще от совершенно нормального, смелого и дельного мужчины? Но не в машине ведь, из которой в полночный час в темном лесу сгрузили двух покойников, а где-нибудь в теплом и со вкусом обставленном месте, под тихую и нежную музыку, с чашкой ароматного кофе в руках…
Мне было о чем поразмыслить, хотя от бессонницы и пережитого страха я чувствовала себя основательно отупевшей. А чего еще можно было ожидать после полуторамесячного шпионско-бандитского сериала с короткими перерывами на романтическую любовь и посещение фешенебельных ресторанов, сериала, который не то что смотришь по телевизору, забравшись с ногами в теплое кресло, а проживаешь собственной шкурой? Как и, главное, на что реагировать, когда едешь в одно место, почему-то оказываешься в другом, мечтаешь очутиться в третьем, а тебя буквально выдергивают и силком перемещают в четвертое? Вот и выходит, что в принципе нормальное выражение «череда драматических событий» превращается в некую бутафорию, в эрзац, в банальность с фальшиво-театральным оттенком, которую я всю жизнь ненавидела…
— Простите, пан Пржесмицкий, у меня еще один вопрос, — быстро проговорила я, боясь нарваться на ставшее привычным «Заткнись!».
— Слушаю, пани… — Пржесмицкий сделал легкое движение, словно собирался обернуться, хотя на самом деле он только шевельнул плечом: типичный рефлекс интеллигентного от природы мужчины, который так и не научился (даже когда без этого просто не обойтись) хамить женщине.
— Я знаю, что после таких вопросов люди вашей профессии почему-то сразу хватаются за оружие…
— Не припомню, пани, чтобы я сообщал вам что-то о своей профессии, — с некоторым напряжением в голосе откликнулся майор.
— Подумаешь, — я беспечно пожала плечами. — Наверняка вы не слесарь. Но позвольте мне закончить. Так вот, пан Пржесмицкий, вы и ваши люди случайно не из ЦРУ?
— Очень странный вопрос для подданной СССР.
— Почему?
— Мне показалось, что вы задали его с надеждой.
— С чем бы я его ни задала, вопрос прозвучал. Ответите или будете и дальше изображать из себя майора Вихря?
— А это еще кто? — удивился Пржесмицкий.
— Герой советско-польской литературы. Военноприключенческий жанр. Можете не отвечать, заранее знаю: не читаете, не интересуетесь. Так, значит, вы не из ЦРУ?
— А это имеет для вас какое-то значение? — очень спокойно осведомился Пржесмицкий и, не дожидаясь ответа, сухо отрезал: — По-моему, главное для вас — знать, что мы не из КГБ. То есть что самое страшное для вас позади. Почти позади…
— Вы чем-то обеспокоены?
— Господи! — взорвался наконец Пржесмицкий. — Да вам-то что до этого?
И тут произошло невероятное: водитель плавно притормозил, потянул на себя рукоятку ручного тормоза, повернулся к Пржесмицкому и произнес человеческим голосом, но на непонятном мне языке, слово, которое я впоследствии часто вспоминала:
— Игану…
20
Москва. Лубянка. КГБ СССР
Ночь с 5 на 6 января 1978 года
Электронные часы, вмонтированные в стену над подарочным барельефом, изображающим донбасских горняков со знаменами и отбойными молотками в руках, показывали тридцать пять минут третьего. До рассвета, а значит, и до начала нового рабочего дня, было еще далеко. Однако, проведя бессонную ночь в служебном кабинете, шеф советской внешней разведки Юлий Воронцов никак не мог заставить себя вызвать служебную машину и отправиться домой, чтобы хоть немного отдохнуть перед неизбежной встречей с Андроповым. То, что произошло в Польше за последние шесть часов, не внушало ему серьезных опасений. Он испытывал только легкую досаду, как человек, загнавший занозу в палец и не имеющий под рукой ни иглы, ни пинцета, чтобы удалить ее.
Тем не менее заноза раздражала, не давала покоя.
Отправив на борт «Камчатки» срочную шифрограмму о прекращении работы с Мальцевой, начальник Первого управления намеревался уже, как и подобает всякому добросовестно потрудившемуся человеку, уехать домой, на Кутузовский, но, включив мимоходом телевизор, попал на только что начавшуюся трансляцию одного из решающих хоккейных матчей в очередной серии советско-канадских встреч и… решил, как говорится, раз в жизни позволить себе небольшую роскошь. К середине первого периода наши забили три шайбы, пропустив всего одну, и неукротимый Фил Эспозито уже показывал красноречивыми жестами судье-американцу, что он с ним сделает в самолете.
В перерыве Воронцов размышлял о предложенной председателем КГБ схеме завершения грубо проваленной голландской истории. Схема выглядела достаточно гибкой и в очередной раз подтверждала неоспоримую привилегию генералов в штатском: сражаясь за себя, за свою политическую карьеру, Андропов как бы автоматически прикрывал и их. Естественно, так было всегда. Даже при хитроумном плейбое и пижоне Шелепине. Даже при узколобом комсомольце Семичастном. Но, заполучив в кресло председателя КГБ такого изощренного стратега и умницу, как Андропов, высшие чины Лубянки поняли наконец истинный смысл выражения «у Христа за пазухой». Поэтому огорчения генерала Воронцова, связанные с предательством Мишина и исчезновением Тополева, носили не личный, а, так сказать, корпоративный характер. Такие проколы, как захват американцами личного помощника председателя КГБ СССР, могли дорого обойтись самому Андропову, чьи политические амбиции отнюдь не были секретом для его ближайшего окружения. Следовательно, опасность угрожала и всем тем, кто при хорошем раскладе мог бы взлететь вместе с ним на вершину власти или — при плохом — остаться без головы.
Воронцов знал, как относится к нему большой шеф. Иначе и быть не могло: председатели КГБ приходили и уходили, кто-то взбирался еще на несколько ступеней вверх, кто-то прозябал в провинции или просто исчезал из виду, а начальники наиболее важных, стратегических управлений Лубянки менялись исключительно редко. И дело не только в том, что магистрам такого ранга трудно найти замену. Лишь единицы среди членов Политбюро — избранные, посвященные, многократно проверенные и выжившие в невидимых закулисных битвах — знали истинный масштаб информированности деятелей калибра Воронцова, применительно к которым само понятие «отставка» воспринималось как нонсенс. Скоропостижная кончина — да. Включение в состав Политбюро в качестве кандидата или даже члена — да. Но только не отставка. Ибо существует непреложное правило для любой государственно-политической системы, какой бы авторитарной или демократичной она ни была: по-настоящему информированный человек может уйти только в небытие…