С десяти вечера Андропов, уехавший на дачу, не давал о себе знать. Воронцова это не удивляло: тревожащая нештатная ситуация была практически урегулирована. Андроповская схема, согласно которой майор Матвей Тополев объявлялся предателем, перекинувшимся в ЦРУ с целью опорочить славные советские органы, автоматически снимала ответственность за этот грубый прокол с чинов Лубянки и как бы перепасовывала его на половину больших политиков и профессиональных дипломатов. Показания Мишина также не имели теперь принципиального значения, ибо офицер разведки, не выполнивший приказ своего начальства и пустившийся в бега, — вне закона в любой стране. Даже в той, с которой, вполне возможно, уже сегодня сотрудничает этот подонок. Единственная загвоздка заключалась в устранении столичной журналистки, так внезапно, а главное, несвоевременно ставшей свидетельницей ряда весьма неприятных для Андропова и его службы эпизодов…
Автоматически зафиксировав, что он впервые за этот бесконечный вечер определил для себя устранение Мальцевой как «загвоздку», Воронцов нахмурился. Коль скоро он уже все равно задержался на Лубянке, не мешало бы увидеть своими глазами сообщение из Гдыни о том, что приказ, закодированный в отосланной шифрограмме, благополучно и без лишних свидетелей исполнен.
Второй период прошел в вязкой, взаимоизнуряющей игре, а к концу третьего канадцы рассвирепели и счет стал равным: пять-пять. Чем закончился матч, Юлий Андреевич так и не узнал, потому что в дверь кабинета неожиданно постучали.
Полковник Васильев, начальник шифровальной службы Управления внешней разведки, вошел и застыл у высокой резной двери.
— Ну?! — нетерпеливо мотнул головой Воронцов. — Из Гдыни?
— Так точно, товарищ генерал! — отрапортовал Васильев. Не дожидаясь новых приглашений, он подошел к столу Воронцова и положил перед ним перфорированный лист шифрограммы с припечатанной внизу дешифровкой.
Охватив суть информации буквально одним взглядом, Воронцов молча кивнул, отпуская Васильева. Как только за ним закрылась дверь, генерал схватил трубку внутренней связи, набрал три цифры и коротко бросил:
— За Щербой послать. Немедленно!
Через пятьдесят пять минут у длинного полированного стола, за которым Воронцов проводил совещания отделов, сидел относительно молодой человек атлетического сложения, в строгом черном костюме и при галстуке.
Воронцов положил перед ним шифрограмму, сел напротив и вопросительно взглянул на подчиненного:
— Ну, что скажешь?
— Это не американцы, товарищ генерал-лейтенант.
— Не их стиль?
— Не их.
— С другой стороны, — Воронцов смотрел поверх головы собеседника, словно разговаривая сам с собой, — никто, кроме американцев, не был заинтересован в этой акции.
— Почему?
— Все концы — у них. Тополев в Лэнгли, это уже ясно. Следовательно, только они понимают, насколько важна для нас эта милая дама…
— Польская сторона в курсе дела?..
— А куда денешься? — вздохнул Воронцов. — Ловить-то гостей придется им. Узловые перекрестки уже перекрыты… Ладно, записывай… — Генерал поднялся из-за стола. — Первое: отделу проанализировать вероятные маршруты группы. Предпочтение — основной и проселочным дорогам, ведущим в сторону Щецина. Плюс — план профилактических мероприятий на всех направлениях: число людей, характер перекрытий, экипировка, состав групп и так далее. На все — тридцать минут…
Щерба поднял глаза от блокнота:
— Вы полагаете, они хотят уйти через ГДР?
— Оптимальный вариант… — Воронцов почесал переносицу. — В запасе у них — часа три-четыре, не больше. Куда попилишь в таком цейтноте? Через всю страну, на Чехословакию?
— А морем?
— Береговая охрана поднята по тревоге. На «Камчатке» поработали крепкие профессионалы. Морем вряд ли пойдут: шансы почти нулевые.
— А что им даст Щецин, товарищ генерал-лейтенант?
— Порт… Граница с ГДР… Убежище на некоторое время… Возможно, есть еще варианты. Просчитывайте!
— Понял.
— Ты вылетаешь в район поисков в течение часа. С ВВС вопрос уже прокашлян. К прочесыванию, как рассветет, подключится Войско Польское. Но имей в виду: общее руководство операцией — на тебе. Вопросы есть?
— Никак нет, товарищ генерал-лейтенант!
— И еще одно, Анатолий: мне никто не нужен. Ни один человек из этой группы.
— Понял.
— Тогда ступай…
21
ПНР. Шоссе
6 января 1978 года
…Мы стояли с выключенным мотором на глинистой обочине узкого шоссе, испещренного безжалостно вдавленными следами от мощных гусениц то ли тракторов, то ли, скорее, тяжелых танков, и нас надежно прикрывали с двух сторон высоченные ели, увешанные сережками сосулек. Метель утихла. Над нами простиралась мертвая, гнетущая, какая-то бесконечная тишина, и даже лесные птицы еще не подавали голоса. Как отличался этот мрачный пейзаж в темно-зеленых тонах от ярких картинок на обложках «спутниковских» брошюрок с призывами посетить Польскую Народную Республику, на которые я, кстати, так и не откликнулась: в студенческие годы не было денег, потом — тех же денег и настроения, а еще позже — интереса и опять-таки денег. Воспитанные в духе интернациональной солидарности, все мы, даже самые неглупые из нас, воспринимали довольно однообразное течение жизни в «странах народной демократии» в свете популярного анекдота шестидесятых-семидесятых годов о болгарском слоне — младшем брате слона советского. Да и кто мог судить нас за столь невинно выраженные имперские амбиции, если повсюду — в Москве, Будапеште, Улан-Баторе и любом, куда ни доскачешь, райцентре — на протяжении десятилетий мы видели одно и то же: трибуны с руководителями, колонны с транспарантами и очереди с авоськами.
Сейчас Польша, в которую судьба окунула меня, словно в черный омут, уже не вызывала игривых ассоциаций. Она страшила меня. Всем нутром я чувствовала враждебность этой мерзлой тьмы, подернутой едва заметными проблесками приближающегося рассвета…
Я ощутила несильный, но внятный толчок где-то под сердцем, сбросила с себя оцепенение и подняла голову.
Дитя и в чем-то, как все москвичи, жертва большого города, я действительно не могла понять, почему вокруг так тихо. До меня легче доходила ситуация, расчлененная на смысловые блоки: да, в глухом лесу утром должно быть тихо. Лесные дороги даже у классиков дышат безмолвием. Рассветную зарю люди встречают затаив дыхание. Но почему молчала, как погребальный катафалк, большая черная машина со вполне еще живыми пассажирами, я понять не могла. Почему — если уж она остановилась — из нее никто не выходит? Почему не стучат открываемые и захлопываемые двери? Почему не слышны оживленные, монотонные или хотя бы полусонные разговоры? Оба на передних сиденьях — Пржесмицкий и водитель, — одновременно, словно давно и упорно репетировали эти движения, вытряхнули сигареты из мятых пачек прямо в уголки губ, щелкнули зажигалками и выдохнули совокупное облако дыма. Вшола открыл глаза и, не меняя позу, смотрел строго в затылок Пржесмицкому, словно на нем были написаны инструкции о правилах поведения в лесу.
— Что он сказал? — спросила я, чтобы почувствовать, что я не одна в машине.
— Кто? — не оборачиваясь, спросил Пржесмицкий.
— Ваш водитель.
— А что он сказал? — пожал плечами Пржесмицкий. — Он у нас вообще не разговаривает.
— Он сказал «игану».
— Не обращайте внимания, пани, — вздохнул Вшола. — Это он со сна.
— С какого еще?..
— Тсс! — прошипел Пржесмицкий, и я моментально заткнулась. У этого странного человека была удивительная, очевидно, врожденная способность очень точно придавать звукам те или иные оттенки. Тогда, во время первой остановки в лесу, его интонации как бы подсказывали мне: расслабься, не дергайся, радом с тобой друзья. Когда позже, в машине, он отвечал на мои расспросы, в голосе его звучало вежливое безразличие, и только упоминание о сестре выдало его внутреннюю боль. Сейчас в коротком «тсс!» ощущалась такая острая тревога, что мне сразу захотелось, как при выезде из порта, лечь на ребристое дно «татры» и попросить Вшолу набросить сверху плед. Понятно, что делать этого я не стала, но уши, как говорится, навострила.