4
— Капитан Дробот вернулся! — крикнул на ходу Ивин. Он остановился, как бы приглашая Лазарева за собой. — Идете, Сергей Николаевич?
Лазарев молча кивнул.
Семена Дробота трудно было узнать: щеки ввалились, в кожу въелись грязь и копоть, смоляные кудри слиплись от старого пота. Летчик сидел на патронном ящике, смущенно улыбаясь и потирая черную с проседью щетину.
Ему протягивали открытые коробки «Казбека».
— Нет, — сказал он, — дайте махорки.
Летчик ловко свернул цигарку и с наслаждением затянулся.
…Когда Дробот снова крикнул: «Прыгайте!», машину развернуло в сторону горящего мотора, и он увидел под крылом два белых купола. Третьего парашюта не было. Должно быть, стрелок выпрыгнул раньше. Но радиста и штурмана Дробот видел хорошо: их косо несло к опушке леса.
Дробот не помнит, как выбросился, как дернул вытяжное кольцо. Очнулся, когда его ударило стропами по лицу: навстречу летела темная зелень. Он быстро поднялся на ноги. Ныла рука и острой болью отдавала правая ключица. Летчик с трудом освободился от парашюта и заковылял к леску, где его должны были ждать штурман с радистом. Но когда Дробот пришел туда, то своих не нашел. Он стоял на опушке, прислушиваясь к отдаленному бою. На востоке, кого-то высматривая, кружил двухкилевой Ю-88. Надо было выходить на дорогу.
Дробот пристал к группе бойцов, выбиравшихся из окружения. Напуганные рассказами о диверсантах и шпионах, они недоверчиво приглядывались друг к другу. Однажды их нагнало звено «мессершмиттов». Ведущий перевернулся через крыло, за ним стали пикировать другие. Краем глаза, уже лежа в канаве, Дробот увидел, как от самолетов отделились черные капли. Вокруг висел грохот, все звенело, стонало… Это же звено (Дробот запомнил номера самолетов), возвращаясь с востока, снова напало на них. Боезапас у немцев кончился и теперь они просто резвились, с воем носясь над дорогой, словно старались вдавить людей в грязь.
— Сволочи! — сказал майор-интендант. — Прямо по головам ходят.
В полдень они увидели группу «юнкерсов». Интендант бросился в канаву, но Дробот его удержал:
— Эти нас не тронут.
Ю-88 шли на большой высоте, ровным строем, как на параде, и даже гул их двигателей казался мирным.
Через час низко над дорогой пронесся бронированный «хеншель-129», поливая из пулеметов и разбрасывая бомбы. Он шел с востока, но у него почему-то остался боезапас: видать, не выполнил задание.
В небе были только немцы. Дробот лишь однажды видел наш самолет. Заметив его, беженцы на шоссе бросились врассыпную: за последние дни они не видели других самолетов, кроме немецких.
Они шли дорогами отступления: обугленные остовы машин, исковерканная пушчонка в кювете, на боку лежала разбитая штабная «эмка», рядом с ней — повозка с домашним скарбом. Следы копыт, коровьи «блины», лошадь на спине с раздувшимся животом. Эту, похоже, хватило осколком дней пять назад.
И трупы, трупы… Такие одинокие, такие безнадежные. Как-то в сумерках Дробот увидел мальчонку, прикорнувшего на обочине. Летчик прошел мимо, потом в неожиданной тоске оглянулся, вернулся к пареньку и тронул его за плечо. Тот был мертв.
Сушь, пекло, едкая пыль, гарь пожарищ. Дробот летал над этими дорогами, знал деревни, такие уютные сверху: домишки в садах, купы деревьев вокруг озерка… Теперь он увидел все это вблизи: пыльные исковерканные дороги, сгоревшие поля, пустые деревни, пепелища.
Их безнаказанно колотили пикировщики, и майор-интендант все спрашивал летчика:
— А где же наши? Где твои соколы, капитан?
Однажды вечером их настигла группа мотоциклистов. Немцы спешились, застучали автоматы. Люди рассыпались. Впереди Дробота, хрипя и отплевываясь, бежал интендант. Было какое-то чернолесье, ветки, бьющие по лицу, бочаги, болотная вонь.
Дробот услышал голоса и затаился. Это были немцы. Один сидел спиной к нему и чистил автомат, двое разговаривали в сенях избы, еще один умывался у колодца, фыркая от наслаждения и часто приглаживая светлые волосы. Автомат лежал на срубе колодца. «Шарахнуть!» — подумал Дробот и тут увидел, как рябой ефрейтор с голубым подойником выходит из-за угла избы. Немцы принялись пить молоко. Жажда раздирала летчику горло. Не отрываясь, он смотрел, как веснушчатый ефрейтор наливает себе вторую кружку. Пахло едой, тянуло едким дымком немецкой сигареты, смазанный автомат лежал на срубе колодца. «Добежать… всего три шага… автомат… шарахнуть…» Дробот продолжал думать об этом автомате, а сам торопливо уходил лесом на восток.
На десятый день Дробот добрался до своих и скоро оказался на полевом аэродроме, где встретил знакомого летчика.
— Вот и вся история, — сказал он. — Угостите табачком.
И летчики, еще недавно шутившие и хлопавшие капитана по плечу, теперь стояли с плотно сжатыми ртами, молчаливые и строгие.
5
Лазарев почувствовал, как его лицо стягивает мучительная гримаса, и быстро отошел от летчиков. Он вдруг понял, почему Дробот так долго разглядывал немцев, почему так всматривался в их лица. В самом деле, спрашивал он себя, что мы знали? Какую-то темную, обезличенную силу: танковые и моторизованные колонны на пыльных дорогах, небо в разрывах, чужие самолеты… И ни одного лица. А Дробот увидел врага: веселые парни пили парное молоко. Мы знали лишь слова сводок, думал Лазарев, безликий язык войны — точность, ясность… Ясность? Утренние сводки говорили о переходе в наступление, рождали надежду, а вечером следующего дня они узнавали, что после тяжелых оборонительных боев наши части оставили город. Мелькали знакомые названия: Полоцк, Невель, Орша, Ельня, Кричев, а после них — слова, которые диктор произносил глухо, почти растерянно, словно не верил им: «оставлен», «пал», «взят», «захвачен»… Когда Лазарев слышал по радио «гражданское население», «женщины и дети», ему требовалось усилие, чтобы понять, что речь идет о его жене и дочери. Он допускал, что жена и дочь могли затеряться среди беженцев, но они не могли пропасть, исчезнуть, погибнуть. Он не мог представить их мертвыми.
— Что с вами, Сергей Николаевич? — спросил Ивин.
Лазарев отошел, пряча лицо. Тревога за жену и дочь, не покидавшая его и уже ставшая привычной, как старая, тихо ноющая рана, эта старательно загоняемая внутрь тревога вдруг вырвалась и залила его жаркой волной. В ушах летчика продолжал звучать ровный голос Дробота: «мальчонка на обочине… прикорнул… колотили…»
Лазарев вспомнил слабую улыбку жены, мягкие, неторопливые ее движения. Потом увидел дочь, румянец на свежих щеках.
Однажды на семинаре по западной литературе преподаватель рассказывал им о последней ночи героя в темнице и его переживаниях перед казнью. Неожиданно поднялся Тимофей Егорычев, старше других студентов лет на пять, трудно учившийся и обремененный семьей.
«Что вы хотите сказать?» — спросил преподаватель.
Егорычев долго молчал — тяжелый, мрачный тугодум.
«Я хочу сказать, — начал он медленно, — хочу сказать, что понимаю автора: герой страдает за идею… Писатель хороший… А вот пусть он опишет мне страдания отца, его страх за своего ребенка. И не потому, скажем, что ребенок болен и должен умереть от простуды или чего другого. А пусть он так напишет: ребенок играет, отец смотрит на него и думает, что его сын когда-то умрет. Просто так умрет, в свой черед. Вот в чем штука!»
Лазарев увидел глаза дочери и его снова прошиб знакомый леденящий страх. Теперь он понимал Егорычева. Летчик вспомнил недолгое свое студенчество, однокурсников, их разговоры о жизни и смерти, отвлеченные, по-детски наивные, путаные. Они тогда впервые, наверное, задумались над «проклятыми вопросами». Но, может, именно тогда, в восемнадцать-двадцать лет, когда все так молодо, ярко, свежо, может, тогда-то и стоило рассуждать о жизни и смерти.
А вот летчики не говорили про смерть и, кажется, не думали о ней. Или как-то обидно мало думали. Просто бросали готовые фразы, вроде «смерть не обманешь», «от судьбы не уйдешь». Да и когда им было размышлять? Смерть выскакивала из-за облаков в виде желто-зеленых «мессершмиттов» с черными могильными крестами на коротких плоскостях с обрубленными консолями. Они видели смерть — быструю, мгновенную, будничную, безликую. То есть погибал, конечно, совершенно определенный человек, но смерть была без лица: взрыв, огонь в небе. Они только и успевали подумать: горючее и боезапас. Какая-то случайная, невзрачная, безобразная смерть. Это была война.