Так начинается промысел. И сразу замечаешь смену ритмов: уже не бег и мерные удары винта, а ход, медленный, натужный, потому что за кормой у нас больше тысячи метров «веревок», как рыбаки называют трал. И будят теперь тебя где-то среди ночи, в самый сладкий час сна. Надо привыкать. Отныне наши сны и бдения подчинены промысловому расписанию. Торопливо пью чай в полупустом салоне и поднимаюсь в кормовую рубку. Ночью горизонт кажется неправдоподобно высоким. Его, собственно, нет, и лишь по чужим огням можно судить, где кончается небо и начинается океан. Когда наш траулер проваливается на волне, огни дальних кораблей взлетают в небо. Они ходят в вышине далеко над нами, словно самые крупные звезды.
Ноет лебедка, выбирая ваера. В свете прожекторов видно, как летит над сырыми досками палубы водяная пыль, как кипит вода вокруг трала. Вот он появился в узкой прорези кормы. Завизжали, загрохотали, дробно застучали по слипу бобинцы — полые металлические шары, и скоро с шипением и шорохом вполз на палубу трал. Под пение моторов он полез вверх, повис на грузовой стреле. Тралмейстер взмахнул ножом у основания ловушки, и на палубу живым потоком вылилась рыба. Наш первый улов: золотисто-алые окуни, матово отсвечивающая треска, ржавые блины ершей, пестрые зубатки со старушечьими мордами, тугие слитки скумбрий. Рыба трепещет, извивается, раздувает жабры, исступленно колотит хвостом по палубе и наконец затихает.
Трал снова за борт.
Так начинается промысел — бесконечная череда спусков-подъемов.
Через сутки подъемы уже не превышали полутора тонн.
— Какие же это к дьяволу подъемы, — мрачно говорит капитан. — Так мы и на ягодный кисель не заработаем.
Хотя группа рассеялась и часть кораблей спустилась южнее на шестьдесят миль, капитан не решается уйти.
— Видишь, — говорит он вахтенному штурману, — португальцы упорно пасутся на норде. Надо там пошарить.
Капитан не любит бегать. Он выжидает. И действительно, очень скоро рыба на южном склоне банки скисает. Прошел косяк налима — и нет его. Капитан оказался прав. Он снова ждет. Однако капитанские помощники не разделяют такой стратегии. Они сторонники решительных действий.
— Промысловая выдержка — конечно, прекрасная вещь, — рассуждает старпом, — но это палка о двух концах. Допустим, захватил кто-то вспышку рыбы, сделал одно-два траления — и конец. Побежал в другой район. Рыба и там кончилась. Ясное дело, проиграл. А я, дескать, лучше подожду. Только где гарантия? Но ведь есть капитаны, которые успевают хватать рыбу: вовремя приходят и вовремя уходят. А мы со своей выдержкой можем и вовсе без плана остаться.
Старпому возразить трудно. Но даже я понимаю, какое это нешуточное дело — решиться на перебежку. Чтобы получить оптимальное решение, надо учесть время года, течения, температурный режим, дальность перехода, породу рыбы, перспективность нового района и т. д. Много входных данных, как сказали бы кибернетики.
Проходит несколько сереньких дней: тонна, полторы тонны… Хорошая, крупная треска, но маловато. Капитан выжидает. И однажды утром — пять тонн, потом — семь, потом десять. Пошла рыба. Капитан приосанивается.
Но уже следующим утром на борт приходит пустой трал.
В рубке появляется первый помощник.
— Что будем делать, капитан?
— Ловить рыбу.
— Где?
— Везде.
Капитан склоняется над приборами. Показаний нет. Экран пустой. Пустые подъемы.
Мы снимаемся и идем к острову. Сутки перехода. Целые сутки.
Кто-то бреется, кто-то штопает фартук, кто-то стирает робу. За ужином все сидят гладко выбритые, в свежих рубашках. Потом кино. В десятый раз крутят «Операцию „Ы“». На экране лихая бабуся и Шурик безжалостно расправляются с отвратительными тунеядцами.
Ленивые приготовления ко сну. Это непривычно, потому что ты уже научился беречь каждую минуту отдыха. Не спеша раздеваешься, болтаешь, лежа в постели, листаешь журнал… Вдруг все это обрывается командой по радио:
— Палубной команде приготовиться к спуску трала.
Это высокий белокурый парень с мелкими чертами лица и с детской простодушной улыбкой. В столовой он неизменно появляется со своим другом из траловой команды Геннадием Верещагиным. Улыбин одет кое-как: выгоревшая ковбойка, мятые брюки, на ногах колодки из пенопласта. Зато Верещагин всегда выбрит, влажные после умывания волосы аккуратно расчесаны на косой пробор, поплиновая сорочка выглажена.
В начале рейса я попросил капитана, если это возможно, не особенно распространяться о моей особе: журналист и все такое. Я полагал, что так будет лучше для всех. Люди, обнаружив, что они стали объектом чьего-то профессионального интереса, почти всегда перестают держаться естественно. Я, конечно, не выдавал себя за другого, когда спрашивали — рассказывал о себе, но старался больше расспрашивать сам. Верещагин сразу почувствовал во мне чужого, случайного на судне человека. До конца рейса я не мог преодолеть полосу отчуждения, которую он установил. Правда, Верещагин вообще был сдержан, он не повышал голоса даже за игрой в домино. Улыбин же во время игры делался совсем мальчишкой, по-ребячьи радовался, если их с Верещагиным не могли «высадить», громко стучал костями, кричал: «Кончай голым! Дай ему сопливого. Встать!» Когда он совсем заходился, Верещагин поднимал глаза, и под его холодным взглядом Федя мгновенно сникал. Воспитанник детдома, Улыбин не знал ни отцовской воли, ни гнева старших. Все, от чего мы в детстве старались поскорее освободиться, он переживал с запозданием, и авторитет Верещагина его нисколько не тяготил.
— Начинал я на бортовых тральцах, — рассказывает Федя. — Вышли зимой. В Баренцевом все шторма, шторма… Лед, волна, темень. Да, да… Вот вроде утро, вроде день или вечер, а все одно — ночь. У меня от этой ночи даже зубы болели.
С Федей легко. Он открыт, чистосердечен, не стесняется говорить о своих страхах, не старается выгородить себя, приукрасить. Остальные моряки как будто не замечают море, они не говорят о нем вовсе или говорят с напускной бравадой, а Федя рассказывает с откровенным восхищением, но и с опаской.
— В первый раз меня крепко поколотило на переходе. Думал, уж больше не пойду… Вахту кончишь, а на корму и не пройти. Штормит и штормит. Разложишь где-нибудь ватник и прикорнешь на нем. Так и спишь не раздеваясь. Сменился однажды с вахты. Вроде потише стало. Ребята говорят: сбегай, Федя, за чаем. Взял чайник — и на камбуз. Нос высунул: волна. Переждал — и дальше. Сделал два шага, а она, волна-то, собака, откуда-то выскочит и понесла. Колотит меня, бьет. Не помню, куда и чайник делся. Ничего не помню. Прибило меня к сетевой. Лежу. Знаешь, обидно так стало. Потом ничего, оклемался. — Федя перевел дух, помолчал, и полушепотом, как самую большую тайну, сообщает мне: — Отпуск возьму, поеду с Геной. Он на Волге живет, звал меня с собой… Поеду. Гена парень серьезный, непьющий.
После полуночи туман рассеялся. На небе полная луна, мы правим на ее золотистую дорожку. Мягкий, пахучий юго-западный ветер. Вокруг много огней — целый город. Дальние корабли похожи на горки остывающих углей. Черный океан раскачивает траулеры. «Монголия» переваливается с борта на борт. По стенам рубки ходят лунные тени.
С левого борта проскальзывает траулер. Он весь в огнях и напоминает сейчас прогулочный теплоход.
Теплая тихая ночь в океане, с огнями, с дрожащей дорожкой лунного света, с ласковым ветром, влетающим в открытые окна рубки. На горизонте молочно-белый шлейф тумана. Часа через три все снова потонет в «молоке», словно и не было этой удивительной ночи.
В группе судов ходит траулер без локатора: сел преобразователь. Его трогательно опекают.
— 24-й, у вас справа по курсу в двух кабельтовых пароход. Он идет с тралом.
— Понял вас. Благодарю.
Туман тяжелый, плотный, воды не видно.