— Поговорили и легче стало, — сказал он.

— И мне, — чистосердечно призналась Анна Васильевна.

Кремлев увидел под большим деревом сухую скамейку и предложил:

— Давайте посидим немного.

— Завтра — уроки, — нерешительно сказала Анна Васильевна, но, заметив, как помрачнел Кремлев, быстро добавила: — Да ничего, я успею!

Они сели на скамейку, ярко освещенную электрическим светом. Этот вечер, мягкий, влажный воздух, тихий шелест капель, скатывающихся с веток, дружеский разговор, задумчивость парка навевали покой. Кремлев снял фуражку, положил ее на колени.

— Сколько на свете прекрасного! — сказал он и провел рукой по волосам.

— Особенно в людях, — убежденно подхватила Анна Васильевна.

Изредка появлялись пешеходы — в одиночку и парами. Вдоль ограды погромыхивал, звеня, трамвай и скрывался вдали. Со стороны вокзала доносились звуки радио. Мягкий баритон пел о Москве.

Анна Васильевна умолкла, задумавшись… Москва, Москва, она родилась и училась в Москве, и когда, по окончании института, получила назначение в этот город, за тридевять земель от любимой Москвы, отрывала ее от себя с болью. Тысячи воспоминаний роднили ее с Москвой: школа в тихом переулке, военные окопы, что рыли они, комсомольцы, лыжный кросс в Сокольниках, дом на Верхне-Радищевской, где прожила двадцать лет, первое в жизни свиданье с одноклассником Вадиком Рощиным на Тверском бульваре у памятника Пушкину, на перекрестках улиц на мгновенье застывшая лавина машин. Ане доставляло особенное удовольствие прошмыгнуть под самым носом у них, раньше, чем они выйдут из оцепенения…

Только тот, кто долго жил в Москве, сросся с ней сердцем, знает, как трудно покидать ее.

И даже если нечасто бываешь в Большом и Художественном театрах, в Третьяковской галерее, — одно сознание, что они здесь, рядом, что можешь пойти туда завтра или через неделю — одно это сознание действует успокаивающе, вызывает чувство гордости, что ты москвичка.

Но надо было уезжать, так велел долг. И на комиссии, распределявшей места, Рудина не позволила себе даже упомянуть о своем московском старожительстве, о том, что у нее здесь мать — учительница-пенсионерка.

Она должна была ехать, и ей даже хотелось попасть куда-нибудь подальше — на Колыму, на Камчатку.

Сначала все в этом южном городе, куда назначили Рудину, показалось ей очень провинциальным. «Здесь люди по улицам ходят медленнее, чем в Москве в Парке культуры и отдыха, — писала она подруге. — Но мы счастливы там, где труд приносит нам радость». Когда Анна Васильевна увлеклась работой, ей стал нравиться и город: плавный бег реки, огибающей его, парки и сады, сады почти при каждом доме.

Ей нравилось, идя домой, десятки раз отвечать на приветствия детей:

— Здравствуйте, Анна Васильевна!

— Анна Васильевна, здравствуйте!

Приятно было сознавать, что нашла свое — и не малое место в жизни. Она и матери говорила, когда та в прошлом году приезжала из Москвы на новоселье:

— Глупо было писать тебе, что у меня ничего не получится. Это минутная слабость, — нет получится, все получится! Никогда, мама, понимаешь, никогда жизнь — не казалась мне такой полной и интересной!

Сейчас, в парке, Анна Васильевна благодарно думала именно об этом. Видя чем-то расстроенное, сумрачное лицо Сергея Ивановича, она простодушно постаралась развеять его плохое настроение.

— Я вчера возвращалась из школы домой, — повернула она к Сергею Ивановичу оживленное лицо, свет фонаря сделал его золотисто-матовым, лег тенями под глазами, и от этого глаза стали еще больше, — … возвращалась из школы, а впереди меня мальчуган лет двенадцати… с портфельчиком… штанишки аккуратно вправлены в толстые рубчатые чулки. Скачет на одной ноге и что-то приговаривает. Я прислушалась. Он через лужу скок! — и скороговоркой: «Так сказать!» Опять — скок-скок! — и снова: «Так сказать!»

— Что это у тебя за игра такая? — поинтересовалась я.

— Да это у нас географ сегодня на уроке семьдесят шесть раз «так сказать» сказал! Мы подсчитали.

— О, ребята — наши самые строгие критики! — рассмеялся Сергей Иванович.

Кремлеву сейчас было очень хорошо. Он и боялся этого, и не мог заставить себя уйти от этого. Да и надо ли было уходить от такого хорошего?

А девушка, словно понимая его состояние, желая отвлечь от ненужных мыслей, удивляясь собственной словоохотливости, с увлечением рассказывала о своем самом первом уроке, о Москве, о школе, где училась.

— В десятый класс пришел к нам молоденький литератор Виктор Федорович, — ну не больше двадцати одного года ему было! Не уроки давал, а ораторствовал. Каждый день новый галстук надевал. Вот одна моя подружка — Зиночка Болдина — черноглазая такая, очень хорошенькая, на фарфоровую куколку похожа, и говорит: «Девчата, давайте поспорим, я не буду учить урока, а когда Виктор Федорович вызовет меня, глазки ему сострою, и он двойки не поставит». — «Ну, это ты уж слишком, Зинка!» — «Почему — слишком? Посмотрите!»

Мы следующего урока едва дождались. И надо ж так случиться, — он ее вызывает! Болдина ничегошеньки не знает, но смотрит на молоденького учителя и тает, тает… А он покраснел, даже капельки пота на лбу выступили, и… единицу Зиночке поставил. Да такую жирную, с подставкой! У нас от сердца отлегло, у всех сияющие лица, а Виктор Федорович строго посмотрел на класс и говорит (Анна Васильевна придала лицу строгое выражение, откашлялась и сказала баском): «Поражен — чему вы радуетесь? Печалиться надо, что ваш товарищ не ответил».

Сергей Иванович расхохотался.

— Мы почти все, начиная работу в школе, немного важничаем, стараемся этим прикрыть неуверенность… — живо сказал он. — Учась на третьем курсе института, я вечерами преподавал в заводской школе взрослых, в десятом классе. Ученики у меня были люди солидные, почти каждый вдвое старше меня: мастера цехов, знатные стахановцы. Вот рассказываю им о XVI съезде партии. Спрашиваю: «Вопросы есть?» — Поднимается рука. — «Товарищ преподаватель, — деликатно говорит рабочий, вставая, — я на этом съезде делегатом был… он немного иначе проходил, чем вы рассказывали». — Думаете, я растерялся? Нисколько! «Вот хорошо! — бодро подхватил я, — участник XVI съезда партии расскажет нам сейчас подробно»…

Готовился я к урокам тщательно, давал их с увлечением, но вроде вашего Виктора Федоровича — много ораторствовал, и завуч школы однажды сказал мне мягко: «Эдак, Сергей Иванович, вас надолго нехватит, — горло беречь надо и силы экономить». Да куда там!.. И апломб, конечно, был. Этот апломб меня иногда в смешное положение ставил. Захожу однажды в класс, конечно, стремительно, конечно, с нахмуренными бровями. Решительно раскрываю журнал. Но, чтобы продемонстрировать память, не смотрю в него. «Отвечать пойдет, — пробегаю суровым взглядом по рядам притихших учеников, паузу затягиваю так, что всем становится не по себе, — Крикунов!..». Никто не поднимается. Я снова: «Отвечать пойдет Крикунов!» — Опять все сидят. Что за безобразие! Я подхожу к парте ученика — бородатого пожилого мужчины, возмущенно отчеканиваю: «Я вас вызываю, товарищ Крикунов!» Он, озираясь, поднимается, виновато поясняет: «Так, товарищ преподаватель, я же Оралов». Вот ведь какие истории бывают!

Эти смешные случаи, неожиданно всплывшие сейчас в памяти, несмотря на всю их незначительность и наивность, как-то сближали Рудину и Кремлева и неизбежно, — потому что это было самым главным и дорогим для них, — они заговорили о своей школе.

— Вы — знаете, какие чудесные превращения происходят о Балашовым? — спросил Сергей Иванович.

После своего посещения семьи Бориса он делился впечатлениями с Рудиной, и поэтому она сейчас с интересом переспросила:

— Неужто!

— Ну, может быть, только начало их. Вчера он мне говорит в своем обычном ироническом стиле: «Что вы наделали с моими славными предками! Они абсолютно вышли из повиновения… И, если сказать правду, — это даже приятно мне. Появились эдакие стальные нотки в домашнем воспитании… У отца, конечно».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: