К сему доношению учитель Григории Сковорода руку приложил июля 7 дня 1768 года».

В день смерти своего противника Щербинин утвердил Сковороду в новой должности.

Теперь губернатору предстояло довершить исполнение еще одной, более сложной задачи. Нужно было, чтоб коллегиум возглавило лицо, дружественное по отношению к прибавочным классам, симпатизирующее новому образовательному курсу. Такое лицо имелось — игумен Святогорского о монастыря, бывший ректор коллегиума и Преподаватель философия Лаврентий Кордет, еще в 1765 году по интриге Крайского отосланный из училища в захолустную обитель на берегу Северского Донца.

Попытки к возвращению Кордета губернатор предпринимал и раньше, но Крайский вел себя очень искусно: в официальных бумагах соглашаясь со Щербининым, исподволь делал все возможное, чтобы заморозить дело.

Сковорода был дружен с Лаврентием. Приятельские отношения между ними возникли еще в первый год пребывания Григория Саввича в коллегиуме. Сохранилось письмо, написанное Сковородой вскоре после отъезда Кордета в монастырь. Оно свидетельствует о том, насколько высоко ценил Григорий Саввич подвергшегося опале коллегу: «Непрестанно в школах, в храмах проповедывал, наставлял непросвещенную, свецкими мнениями ослепленную юность студентскую словом и житием… везде и всегда, аки гром гремел о согласии и конкордии». (Здесь игра слов: «Кордет» в переводе с латинского — сердечный.)

Далее в письме перечислены разнообразнейшие познания Кордета — в экономике, географии, математике, — его способность к теоретическому мышлению и одновременно с этим большой талант практического действования; «о философских ого суптильностях, даже до четвертого неба проницающих, нет чего уже и говорить». Кордет действительно был монахом, резко выделяющимся из своей среды. Он состоял членом географического товарищества при Московском университете, принимал участие в составлении географического словаря, работа над которым была предпринята по инициативе Ломоносова. В личной библиотеке Кордета был внушительный подбор научно-естественной литературы: описания различных областей страны, атласы, географические справочники и словари. Это нетрадиционное сочетание в одном лице подвижнического призвания и ярко выраженной тяги к «внешним» наукам было по тем временам еще внове и многих могло не только шокировать, но и возмущать.

Но именно такой человек и требовался Щербинину. Спустя два года после смерти Крайского Лаврентий Кордет был возвращен в Харьков и занял приготовленное для него ректорское место в коллегиуме.

Однако Сковороду он здесь уже не застал.

Сковорода снова где-то странствовал. Причиной, вынудившей его — в третий уже раз! — покинуть Харьков, была все та же, казалось бы, уже реабилитированная, «Начальная дверь».

До чего же прихотливо иногда складывались его отношения с современниками! Хотя бы с этими двумя — Лаврентием Кордетом и Порфирием Крайским. Первый был другом Григория Саввича, второй — очевидным недоброжелателем. И в то же время в чем-то существенном Сковорода неожиданно оказывался едва ли не «союзником» своего гонителя и чуть ли не антиподом друга.

Когда начались занятия в прибавочных классах, Григорий Саввич оказался в атмосфере, весьма для него трудной и даже неестественной.

Нет, Сковорода никогда не был высокомерен и брезглив (вспомним его характеристику Кордета) по отношению к практическому опыту человечества, нашедшему выражение в самых разнообразных специальных дисциплинах и областях знания. Наоборот, он с интересом присматривался к тому, как и куда движутся в своем развитии «точные» науки. Некоторые исследователи приводят в качестве примера такой заинтересованности мнения, которые Сковорода высказывал об астрономии — в частности, о теории Коперника. Но тут, однако, все обстояло гораздо сложнее, в том числе и в случае с Коперником. Во первых, говорить с повышенным энтузиазмом о том, что он «знал Коперника!» и пропагандировал его открытия, — весьма сомнительная услуга Сковороде, хотя бы потому, что Коперника в России в на Украине неплохо знали уже и в XVII веке, когда появились у нас первые переводные изложения системы польского ученого. А Во вторых, в философских произведениях Сковороды слишком уж много высказываний о точных науках — в частности, об астрономии, которые по первому впечатлению вполне, так сказать, «ретроградны».

«Я и сам часто удивляюсь, — говорит участник одного из диалогов Сковороды («Разговор пяти путников»), — что мы в посторонних околичностях чрезчур любопытны, рачителны и проницателны: измерили море, землю, воздух и небеса и обезпокоили брюхо земное ради металлов, размежевали планеты, доискались а луне гор, рек и городов, нашли закомплетных миров неисчетное множество, строим непонятные машины, засыпаем бездны, восхищаем и привлекаем стремления водных, чтоденно новыя опыты и дикия изобретения.

Боже мой, чего не умеем, чего не можем!»

Но «математика, медицина, физика, механика, музыка с своими буими сестрами, чем изобилнее их вкушаем, тем пуще палит сердце паше голод и жажда, а грубая наша остолбенелость не может догадаться, что все они суть служанки при госпоже и хвост при своей голове, без которой весь тулуб (туловище. — 10. Л.), недействителен».

И в этом, и во множестве других высказываний Сковороды — тревога: не слишком ли точные науки кичатся своим всемогуществом и универсальностью, своей громко афишируемой способностью сделать человека окончательно счастливым?

«Проповедует о щастии историк, благовестит химик, возвещает путь щастия физик, логик, грамматик, землемер, воин, откупщик, часовщик, знатный и подлый, богат и убог, живый и мертвый… Все на седалище учителей сели; каждый себе науку сию присвоил.

Но их ли дело учить, судить, знать о блаженстве?»

Нет, полагает он, не их. Более того, каждая из этих почтенных областей знания может обратиться в пагубу человеку и часто уже обращалась, потому что чем самозабвеннее уходит он в познание внешнего мира, тем все более второстепенной становится для пего забота о познании самого себя.

В XVIII веке наш отечественный мыслитель решительно выступал против односторонности в познании. А для этого и ему приходилось быть односторонним: «Брось Коперниковски сферы. Глянь в сердечный пещеры!» «Я наук не хулю», — вынужден был оправдываться Сковорода, обращаясь не столько к современникам, сколько к потомкам. Он лишь требовал меры, трезвости, преимущественного внимания человека к духовным проблемам.

Теперь мы можем отчасти понять, каким должно было быть его самочувствие, когда он оказался в прибавочных классах. Ведь курс доброправия — он не мог не заметить этого сразу — был в подобной обстановке не более чем формальностью, реверансом перед традициями старой «гуманитарной» школы.

Отвечать формальностью на формальность — читать в таких вот условиях добропорядочный, старомодный катехизис, с невозмутимым видом отбыть положенные часы и тихонько отойти в сторону, — это мог бы сделать кто-нибудь другой, только не Сковорода.

Здесь, как и везде, он хотел быть свободным от всяческой формальности. Если невозможна свобода внешняя, то возможна внутренняя. А она состоит в том, чтобы говорить слушателям свое, хотя бы и на их языке. Так ведь и всегда изъясняется истина — на языке тех, кому она себя хочет открыть.

Вот и замелькали в его лекциях обороты и сравнения, употребление которых было потом поставлено ему в вину.

Бога он сравнивал с механиком, который следит за работой часового механизма на башне. Или с математиком и геометром, что «непрестанно в пропорциях и размерах упражняется». Обряды именовал церемониями, а церковь — камердинером вместо отсутствующего господина. Об истине говорил, что она является толпе под маскарадной личиной. Конечно, для механических, математических и танцевальных умов сравнения такого рода как раз были по вкусу. Этот маневр Сковороды на современном филологическом языке называется «приемом остранения»: общеизвестная мысль подается в новом, дерзком, подчас изменяющем ее до неузнаваемости обличье.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: