Марат, помнишь ли ты аккумуляторщиков Травина и Лошакова? Да не оскорбит тебя такой вопрос. Я не всегда помню тех, с кем общался вскользь. Память как бы рюкзак с постоянно увеличивающейся дыркой: сколько ни насовывай — задерживается в нем лишь самое крупное. И они приходили на подстанцию, но позже других, тише, свеженькие (даже во время войны работали только по шесть часов), налегке — запасенные впрок хранились в коридоре аккумуляторной свинцовые пластины, банки толстого стекла, бутылки с кислотой и дистиллировкой.
К нам на второй этаж аккумуляторщики обычно не восходили. Сядут под лестницей, читают, покамест не принесешь наряд на производство работ. Напомнить о себе, выказать раздражение: дескать, ждем, чего вы там волыните, — никогда. Зато уж мы их не томили. Кто пораньше появился, но понукает, метусится, икру мечет, тому наряд после аккумуляторщиков. У Травина, старшего из них двоих, мастера, был принцип: мы сознаем свою ответственность. Однажды он и Лошаков просидели на мартеновской подстанции без дела всю свою смену. В третьем часу пополудни Травин вошел, не доложившись секретарше, в кабинет Гиричева и с ходу произнес фразу, показавшуюся начальнику цеха столь же торжественной, сколь и смехотворной:
— Без взаимного сознания невозможно.
Привыкший умничать на потеху самому себе и для выставления человека на цеховую потеху, Гиричев радостно подскочил в широком, крытом вишневой кожей кресле.
— Ну-ка, философ-самоучка, повтори постулат.
— Коли я сознаю, ты отвечай взаимным сознанием.
— Мало ли что ты сознаешь, ересь какую-нибудь, а я должен петь с тобой в унисон?
— Я правильно сознаю.
— Хрю, хрю, хрю! У мастера по аккумуляторам апломб начальника цеха.
— Коли не согласен, прежде выслушай, потом изгаляйся.
— Все-то ты за взаимность, за лад, за согласие.
— Разве плохо?
— Зависит от обстоятельства, места и времени. Мыслителя из себя корчишь... В «Краткий курс» надо заглядывать.
— Из года в год изучаю.
— Изучал комар пропеллер: мокрое место осталось. Докладывай, что у тебя.
Не было у Травина склонности к докладыванию. Оскорбился. Но никуда не денешься. Норовисто отогнул голову к плечу и объяснил буркающей скороговоркой, что заставило прийти в этот кабинет, куда раньше являлся только для подписки на государственный заем.
Замолкнул Травин не потому, что ему удалось довести до сознания Гиричева свой принцип, а потому, что начальник его не перебивал, следовательно, сдерживался, проникаясь собственным зловещим намерением.
Покосившись на Гиричева, Травин удивился: деспотичные глаза, от встречи с которыми взгляд невольно терял уверенность, увиливал, скрывался за ресницы, смотрели с бархатным сожалением.
— Рано ты родился, Евгений Петрович. При коммунизме твое убеждение будет правилом. Все без исключения сознательны. Пока что не так. И ты свежим примером подтвердил это. Ты и твой помощник ждали сознательно. В результате смена ничегонеделанья. Закон строго взыскивает за минутные опоздания. За смену симуляции я обязан отдать вас под суд.
— Сознательность подвести под симуляцию? Эх!..
— Непреднамеренная симуляция, но симуляция.
— Отдавай. Загрозил.
— Философ, а ерепенишься, как вертухай. Преждевременно уповать на сознательность. Сделай глубокую зарубку под черепушкой. Твое сознательное обернулось преступлением против пролетарской дисциплины. Ты обязан был потребовать наряд. Ты не смел сидеть смену без труда. Насилием, железной требовательностью, безжалостным законом внедряется разумное поведение.
Травин потоптался в замешательстве на малиновой с зелеными полосами ковровой дорожке.
— Чеши теперь домой, претендент на взаимность.
— На взаимную сознательность.
Гиричев не отдал аккумуляторщиков под суд, зато распотешил на следующее утро участников рапорта, проводимого ежедневно, но распотешил так, что у электрощитовых, мастеров, начальников служб осталось на душе гнетущее чувство, будто лишь ему дано идеологически точно понимать сознательность и что никто из них не смеет доверчиво полагаться на взаимную сознательность.
Будучи самовитым, Гиричев проявлял невольное, зачастую, вероятно, нежеланное уважение к людям независимого нрава. Хотя он выставил Травина в неприглядном свете, все-таки в протяжных интонациях его царского баса, как у льва, огрызающегося спросонья, возникал рокоток благодушия, и этого было достаточно; чтобы не опорочить аккумуляторщика даже перед теми, кто критику, исходящую от первого лица, воспринимает как сигнал для зубоскальства, травли, самовыдвижения. Но отнюдь не потому цех продолжал почитать травинское доверие к сознанию и сознательности. Травин был убежденным человеком, притом его убежденность воспринималась как бескорыстная, нравственная, высокодуховная, которую еще долго не удастся достигнуть большинству людей. Именно тогда, когда Станислав вручал Травину наряд на производство работ в аккумуляторной, возник первоначальный психологический толчок, приведший подстанцию к опасной аварии.
Травин с Лошаковым должны были проверить качество электролита в аккумуляторах, если понадобится — пополнить банки с электролитом или сменить его. Заодно всегда проверяется износ свинцовых пластин, изредка производится их замена.
Щитовые подстанции тщательно наблюдали за аккумуляторной. Важно было не допускать, чтобы свинцовые пластины выступали из электролита. Чуть видишь, что истончилась над пластинами прозрачная пленка, из которой нет-нет да и легонько порскает пахнущий кислотой бус, сразу подольешь туда из чайника дистиллированной воды. Уменьшилась в банке плотность жидкости, а проверялась она с помощью стеклянного ареометра, похожего на рыбацкий поплавок, добавишь в банку электролита.
Как ни добросовестны были Травин и Лошаков, дела им было от силы на несколько часов, и Станислав сказал: лишь только они закончат и сообщат об этом, он без промедления зажжет ртутную колбу. Ртутная колба зажигалась, если аккумуляторной батарее требовалась подзарядка. Подзарядка требовалась.
Байлушко возвращался со двора, где, забравшись на трансформатор, ты, Марат, и Нареченис проверяли реле Бугольца. Потом мы узнали, что Байлушко сам хотел проверить реле, но Нареченис остановил его:
— Сесть, Яков Рафаилыч, на корточки. Мы справимся.
Байлушко посидел на стальной крышке трансформатора, дышавшей маслянистым теплом, и слез по стремянке на землю, нет, не на землю, на толстый слой рудной, угольной, графитовой пыли поверх нее.
Надо ж было Байлушке подгадать на подстанцию к моменту, когда Станислав говорил с аккумуляторщиками! С налету Байлушко отсек обещание Станислава. Он снимает с него эту заботу, идет с аккумуляторщиками, затем собственноручно зажжет ртутную колбу.
При терпимости, а также при постоянном стремлении держаться благоразумно Станислав умел сохранять свое достоинство. Он мог смолчать, но не притвориться, что рад или согласен, когда не был рад и согласен, и это выказывалось в его строгом замирании, особенно в неподвижности верхних век, полуопущенных, длинных, слегка выгнутых козыречком по краю перед коричневыми, с янтарным проблеском ресницами. Всяк, кто взглядывал в такой миг на его лицо, видел прежде всего, что Станислав не принимает того, о чем речь, хотя и не возражает и не пытается возражать. Постояв так в профиль к Байлушке, который весело посапывал тонким, узконоздрим носом и не замечал напряженного неприятия, сковавшего костлявую фигурку его подчиненного, Станислав по-военному кругом повернулся, взбежал по лестнице к мраморному пульту.
Марат, и вы, кому придется читать мои воспоминания, простите грустное сопоставление. Однажды я наблюдал двух подростков-олигофренов. Они о чем-то шептались, стоя, как и я, на обочине шоссе, возле «фонарика» автобусной остановки. Я отдыхал близ интерната, где обучались эти несчастные подростки, потому и знал, что они олигофрены. Секретничая, они настолько нацеленно смотрели друг другу в глаза, что я, и не ведая о печальной недоле их рождения, вероятно, уловил бы, что пристальность, с какой они воззрились друг на друга, не совсем нормальная. Я обратил внимание и на другую особенность подростков: едва один из них отвлекался взглядом на прохожего, на громыхавшую по брусчатке машину, на дрозда, перепархивавшего с березы на березу, он надолго выбывал из разговора — всецело вовлекался в наблюдение за прохожим, машиной, дроздом. Даже больше: его внимание намертво отрубалось от того, о чем он шептался, он не слышал товарища, не только не думал об их общей тайне, но и забывал о ней. Если его товарищ не старался удержать в голове того, на чем прервался разговор, автомат его сознания, пусть и незначительный, отключался, а сам он, подобно сверстнику, который отвлекся чуть раньше, присасывался взглядом к чему-то постороннему, все прочней как бы вмораживаясь в зону звуконепробиваемого созерцания. Не сходно ли поведение человека, который за своим стремлением не замечает, не предполагает, не учитывает стремления других людей, с поведением олигофренов? Возможная, конечно, аналогия. Но, пожалуй, робкая. Что было тогда главным в поведении Байлушки, непривлекательно главным, оскорбительно главным? То, что он присваивал себе исключительное право заменять любого из нас, своих подчиненных, не считаясь с тем, хотим мы этого или не хотим, а также не совестясь и не замечая нашего отношения к его всевмешательству в подстанционные дела. Может показаться странным, что Байлушко не уловил протеста в молчании и уходе Станислава. Забронированность восприятия Байлушки против нашего неодобрения, неприятия, раздражения, разумеется, определялась его чином. Психология начальствования, не имеющая твердых нравственных установлений, дает основания и для поведения такого рода, представляющегося казусным при поверхностном анализе. Да, мало охотников до ручного труда среди начальства. В этом смысле Байлушко был уникален. Однако для администраторов подмена опыта вашего труда и основанных на нем действий и соображений отнюдь не казусна. Позже, когда я занялся прямым восстановлением железа и пробовал дотоле неведомые способы выплавки стали, моими научно-техническими поисками, как это ни уморительно, пытались руководить люди, не причастные к металлургии, как, скажем, я совсем не причастен к труду и знаниям крестьянства, или почти забывшие то, чему их учили, и ставшие отменно-яростными специалистами по вышибанию плана.