— Могу я покаяться?
— Безнадежно.
Мы подошли к автомобилю «Жигули»?
Антон открыл дверцу, проворно сел за руль.
Он щеголеват, куртка на молниях, спортивные брюки. Юноша. Ну уж, ну уж!..
Тронулись со стоянки вместе с новейшей «Волгой», присадистой, ребристой, и «Москвичом», сразу обогнали эти машины. Антон сказал информационным тоном, прикрывая самодовольство («Не надо бы мне обостряться против Антона. Побольше великодушия, Инна. Ты судишь его за то, что себе простила».):
— Весьма целесообразная городская машина. Лихо берет с места. Поскольку приходится делать книксены почти перед каждым светофором, за счет рывка наверстываешь минуты, потерянные на реверансах.
— Антуан де Сент-Готовцев, ты уклонился от темы. Признаться, жаль, что ты уехал из Железнодольска. Лабораторию ты создал — блеск. Были у вас значительные открытия или просто обнадеживающие находки — этого я не могла определить. Я вовсе не ради познания техники знакомлюсь с каким-то делом. Мне любопытен человек. Все остальное лишь придаток к нему и к миру его интересов. Ты свел в свою лабораторию вроде бы обычных людей, а коллектив сложился необычайный.
— Все люди необычайны. Важно выявить их необычайность. Говорят: посредственность, бездарь, ничтожество. Несправедливо, негуманно. Кто так думает, содействует расточительности богатств, заложенных в каждом нормальном человеке. Однажды в горах Башкирии я встретил геологов. Они помалкивали о том, что ищут, зато в один голос презрительно отзывались об округе: «Пустые горы». Есть горы, полые внутри. Те не были полыми. Да если б даже были?.. Те горы, судя по камням ручьев и речек, сложены из глин, песка, кварцитов, кремневиков, яшмы... Да разве можно подходить к природе с точки зрения ее сырьевого использования? Те горы — зона краснолесья, клубничников, вишенника. Тетерев и глухарь водятся, сохраняется медведь, рысь, росомаха, волк. Талдычим: польза, целесообразность... А красота? Неужто она ничто перед полезными ископаемыми, выгодами, доходами?
— Не ничто. Во всяком случае жилье из красоты не построишь. Новую квартиру хочешь иметь?
— На мою жизнь и этой хватит.
— Трехкомнатная, со всеми удобствами?
— Она. Укоришь: дескать, забываю о живущих в избушках, в общежитиях, в коммуналках. Меня подход бесит. Презирать горы за то, что нет повода, чтоб их долбить, взрывать, развозить и, значит, в конце концов разрушить, не грустно ли?
— Из красоты телевизор не соберешь. Красоту не применишь вместо горючего для пуска межпланетной научно-исследовательской станции.
— Кабы знала Земля, что будет сырьевой базой, разрушительски эксплуатируемой нещадными существами, без иронии, и это очень смешно, называющими себя homo sapiens, она бы не стала возникать.
— Иллюзорный антропоморфизм.
— Лучше иллюзорный антропоморфизм, чем антропоцентризм. Из-за него люди сделались заносчивыми, нещадно заносчивыми грабителями природы.
— Из земной красоты не создашь весьма целесообразный автомобиль «Жигули».
— А ведь ты, Инна Андреевна, споришь со мной методом подвоха.
— Методом подтопки: ты закипаешь, я в огонь — дровец. Маршал Тош, и я страдаю над взрывоопасным противоречием нынешней технической цивилизации со всеми природными стихиями.
— Цивилизация что? Она производное человеческого поведения. Самое страшное противоречие между стихийностью человечества и беззащитными перед нею стихиями воздуха, воды, почвы и планетарных недр.
— Маршал Тош, вина человечества перед природой велика. Но первопричина-то вины заключается именно в самой природе. Необходимость заставила его пользоваться кремнем, деревом, рудами, углем, паром, электричеством...
— Необходимость, а рядом — хищничество, безотчетность, пир инстинктов, адские заблуждения...
— Я о твоей лаборатории заговорила. Ты увел в сторону. Ты создал в лаборатории редкостный коллектив. А почему? Потому что каждый работник был для тебя личностью, не пустой отнюдь, наделенной особенной душевной красотой, скрытыми — их надо во что бы то ни стало обнаружить — духовными сокровищами. И вдруг теперь вот я улавливаю в твоих словах мизантропический душок.
— Радуйся! Не, я не впал в мизантропию. Раньше я любил чохом, авансом, с благородной предположительностью, что всяк человек, всяк народ в идеале хорош, а человечество — тем более хорошо. Сейчас я не мыслю любви без знания. Я придерживаюсь любви избирательной, убежденной. Когда я слышу, что кто-то кого-то любит ни за что, просто так, мне жаль его: какая нелепая безотчетность! Или я не верю ему: притворство. А если верю, то с горечью вспоминаю свое абстрактное любвеобилие, от которого никому ни света, ни красоты, ни мудрости, ни пользы.
— Маршал Тош, и все-таки обидно видеть тебя здесь. Ты перебрался сюда вопреки собственному желанию.
— И вопреки, и с охотой.
— Ну уж, ну уж. Ты изгнанник.
— «Еще неведомый изгнанник!»
— Ты — веселящий свою душу изгнанник.
В юности ничто не предвещало в Антоне искателя. Отсутствие определенного стремления делало его похожим на многих сверстников. В начале войны, когда отца забрали на фронт, Антон, тогда еще учившийся в детской школе, голодал, и ему приходилось стрелять из воздушки воробьев. Воробьиные супы были вкусны: не то что какие-нибудь клецки из отрубей или похлебка из мороженой картошки («До того приторно сластит, аж стошнить боишься!»), однако он хлебал их, пересиливая рыдания, потому что даже мальчонкой относился к воробьям как к безобидным дитятам птичьего мира. Инна Савина в детстве не замечала воробьев, будто они совсем не велись в Ленинграде. Безразличие к неприметным пичугам в девчоночьей природе. Если яркая птица: сизоворонка, свиристель, иволга, дятел, — тут девчонки глаза протрут, изахаются, любуючись. Кроме того, из блокадных печальных слухов ей было известно, что люди, спасаясь, поели в городе действительно ценных, редких, картинных птиц: африканских страусов, черных лебедей, павлинов, фламинго, говорящих попугаев... Потому она и воспринимала покаянные рассказы Антона о воробьиных супах как наивность счастливца, которому не привелось испытать ужасы лютого голода. Вместе с тем Инне была дорога, пусть и недолгая, его причастность к голоду.
Подобно ей, он испытал тяготы раннего брака. Женился, едва закончив школу, на своей соученице Вере Чугуновой, румяной смуглянке, склонной, несмотря на шустроту и общительность, к домовитости. Чугунова была деревенская. Жила у двоюродной бабушки по отцовской линии — Палахи. Палаха — посудомойка столовой, где кормились прокатчики, — работала сутками, а двое суток отдыхала. Во время ее дежурств у Чугуновой ютажились[9] подруги из общежитий и многодетных семей: совместно учили уроки, перелицовывали платья, костюмы, пальто, изредка шили обновки, занимались вязанием, раз в месяц-полтора устраивали посиделки с парнями, игрой в «телефон» и жмурки, с гаданием на картах, с лузганьем подсолнечных семечек, с частушками и дробями под балалайку. Палахин барак находился неподалеку от домика Готовцевых, и Антон, если возвращался из школы в трескучий мороз, заходил погреться, по упорному настоянию Веры, в ее с теткой комнатке. В дни своего отдыха Палаха запрещала; приглашать подруг, не говоря уж о парнях («Мужичье — все оне ветродуи да хваты»), но к Антону почему-то благоволила. Когда он не хотел заходить, остановившись в студеном коридоре около парового радиатора, о котором жители барака говорили, что он еле дышит, Палаха выскакивала на голос внучки и загоняла Антона в комнатку:
— Дык че ты? Ну-к, в тепло, гусенок краснолалый.
Она угощала его шалфейным чаем, подслащенным сахарином, и заставляла уплести блинчик с ливером. Все бы ничего, кабы Палаха не нахваливала внучку: и красавица-то она писана, и чистотка, и рукодельница, и доброты редкостной.
— Нищенку не пропустит, чем-нибудь да наделит. А здорова́: сроду не чихнет, износу ей не будет, еслиф даже кажин год по ребеночку станет выкатывать.
9
Ютажиться — обитать, деловито пользуясь уютом, гостеприимством.