11
Я говорю: “я подумал”, но, конечно же, обо всем этом я подумал позже, потом, а тогда всего лишь слабая полоска света прорезалась для меня во тьме...
— Лена, — сказал я, — мне пора... Меня ждут.
— А вы идите, — сказала она. — Кто вас держит?.. — Она переступила с ноги на ногу, словно только и дожидаясь, чтобы я ушел.
— Мне пора, — повторил я, не двигаясь.
Не знаю, сознавал ли я, что в то время, в те самые минуты, когда я стою в чужой, полутемной прихожей, чужой, почти незнакомой мне женщиной, держа сверток с тремя плитками шоколада (к чему, к чему мне целых три плитки?..), там может случиться, или уже случилось, или сейчас как раз и случается то, чему суждено случиться?.. Не потому ли я и стоял здесь, чтобы случилось это без меня?..
— Почему у вас глаза такие замерзшие?.. — сказала Лена, придвигаясь ко мне и приподнимаясь на цыпочки, чтобы заглянуть мне в лицо. — И весь вы какой-то замороженный... Бр-р-р!.. — Она передернула плечами. — Ау, где это вы?.. Вернитесь!..
Она дохнула на меня, округлив рот и выпятив губы, как дышат, отогревая заледеневшие пальцы. Губы ее были черными от черешни, дыхание — сладким, душистым.
— Дайте сюда ваш шоколад, — рассмеялась она, — никуда он от вас не денется... Так... — Не оборачиваясь, она положила сверток на полочку перед зеркалом. — А теперь обнимите меня...
12
Там, на подзеркальной полочке, и остались они лежать, три плитки, с грызущей орешки белочкой на обертке. Я вспомнил о них, когда вышел на улицу, но возвращаться не стал...
Уже вечерело, приторно-сладкий аромат акаций стелился над городом, в окнах загорались огни, воздух, казалось, вибрировал от шуршания, шороха, шарканья множества подошв — толпы людей неторопливо прогуливались по центральным улицам, отовсюду слышались громкие голоса, беззаботный смех. Не так легко было пробиться сквозь цепочки гуляющих, перегородивших тротуары и проезжую часть, но я не обращал внимания на недовольные окрики и не сбавлял шага. Разумеется, сворачивать в кондитерский магазин я не стал, было поздно, к тому же в сердце у меня с каждой секундой нарастала тревога.
В самом деле, перед нашим домом я увидел машину скорой помощи. Водитель сидел на скамейке перед входом, между кустов отцветшей сирени, и курил. Заметив меня, он плюнул, кинул окурок на землю и растер каблуком. Он смотрел на меня так мрачно, будто знал, откуда я иду, чем занимался.
Из подъезда навстречу мне вышло несколько человек, вероятно — соседей, среди них было двое в белых халатах — мужчина с торчавшими из бокового кармана трубками стетоскопа, наверное, врач, и за ним сестра с аптечкой. Я посторонился... Наверное, лица на мне не было, когда тетя Муся увидела меня, — она стояла на пороге, дверь была еще приоткрыта... Она посмотрела на меня с испугом:
— Ничего не случилось... Пока...
13
Бабушка умерла, когда я уже вернулся домой. Редакция срочно вызвала меня: отпускное время, сотрудники разъехались, кто-то должен делать газету...
Телеграмма, полученная неделю спустя, была коротенькой, дала ее тетя Муся: “Дорогой нашей бабушки больше нет” — и дата похорон... Прилететь на них я не сумел.
14
Вот уже тридцать с лишним лет прошло с тех пор, и с каждым годом нарастает на мне все больше грехов великих и малых, а история с шоколадкой все торчит среди них ржавым гвоздем, и жжет, и колет, и жалит...
Хотя, если разобраться, дело-то вовсе не в ней...
Но нет-нет да и померещится мне слабый, чуть слышный голос:
— Купи мне шоколадку... — просит он.
И я все обещаю, обещаю...
БАЛЛАДА О СОРТИРАХ
Мне бы не хотелось досаждать вашей брезгливости, но если вы скажете, что от этого рассказа попахивает дерьмом — не стану спорить... Однако меньше всего входило в мои намерения кого-то эпатировать. Дело в том, что встречая на книжных полках многотомные капитальные труды вроде “Истории искусств”, “Истории деревянного зодчества”, “Истории костюма” и т. п., я обнаружил один существенный пробел. Специалисты по истории материальной культуры до сих пор пренебрегали такой деталью, как сортиры. Между тем они, наряду со всем прочим, являются красноречивым свидетельством прогресса человеческого духа, его неуклонного поступательного развития, а также средством характеристики как всего общества в целом, так и различных его слоев.
Не являясь ни специалистом, ни эрудитом в означенной области, я отнюдь не пытаюсь вступать здесь в соревнование с историками, которые несомненно проявят в ближайшем будущем самый живой интерес к столь мало изученной теме.
Подумайте сами, в каких роскошных иллюстрациях можно подать клозеты римских патрициев или императоров Византии! Какую невообразимую историческую ценность представляет стульчак Зимнего дворца, тот самый, на котором скончалась Екатерина Вторая! Как много сказали бы нашему сердцу гальюны грозного царя Ивана, охраняемые надежной стражей, дабы боярская измена не захватила его врасплох, в минуты совершенной беспомощности, я уж не говорю о страдавшем запорами великом преобразователе русской земли Петре, который, не прекращая, так сказать, начатого, не раз выслушивал доклады и подписывал важные указы, соответственно приспособив к тому помещение...
Признаюсь, впервые подобная мысль — о создании всеобъемлющего труда по истории уборных — явилась у меня в ту ночь, когда мы с Локатором чистили наш батальонный нужник. Я уж не помню теперь, за что именно получили мы по внеочередному наряду, кажется, за заправку коек, — мы были тогда еще новобранцы, салаги, солдат второго или третьего года службы нашелся бы, чем ответить сержанту, а мы не умели — ни разговаривать с сержантами полковой школы, ни заправлять коек — так, чтобы соломенный матрас выглядел отполированной надгробной плитой, завернутой в одеяло. Это мы научились делать год спустя, а в то время ни я, ни Локатор еще ничего не знали и не умели в солдатской жизни.
После вечерней поверки сержант Шматько приказал нам надеть бушлаты, построил в колонну по одному и, скомандовав: “На выход шагом марш” — вывел из казармы.
Серебрились осыпанные снегом ели, светила полная луна, похожая на медную пуговицу, надраенную перед полковым смотром, и весь городок был уже погружен в сон и тишину. Локатор, с ломом на плече, шагал передо мной, жалобно сутулясь и всем своим видом пытаясь тронуть Шматько. На гражданке Локатор сапожничал в каком-то далеком украинском селе, он, кажется, не кончил и начальной школы, ему было невдомек, что “жалость унижает человека” и как там еще. Зато для меня это являлось несомненной истиной, постулатом, голова моя была прямо-таки набита подобными истинами и постулатами, и я злился, глядя на его сутулую от сознания вины спину, на его огромные, обычно стоящие торчком, а сейчас покорно обвисшие уши, не умещавшиеся под шапкой, — за них, собственно, и прозвали его в роте Радиолокатором, но краткости ради мы опускали первые три слога.
Не знаю, о чем думал наш сержант, когда вел нас по городку, какие мысли великих гуманистов повторял он про себя, — фигура властителя для меня всегда окутана тайной. Для нас же он был в те минуты именно властителем, равным Цезарю или Тамерлану, или кому-нибудь из более близких времен, потому что будь он просто Шматько, все обстояло бы иначе и мы не следовали бы за ним тихой лунной ночью по направлению к нашему батальонному нужнику. Впрочем, может быть он и был на самом деле просто Шматько, но, чтобы сохранить остатки самоуважения, мы представляли его себе Цезарем или Тамерланом?..
Как бы там ни было, он привел нас в нужник. Это было строение, вряд ли представлявшее собой историческую ценность, — обыкновенный солдатский нужник, — но кто знает, может ведь случиться, что для полной картины прошлого людям грядущих веков, располагающим различными сведениями о величии нашего времени, будет недоставать именно таких нужников?..
— Навести идеальный порядок, — сказал сержант Шматько твердым и тихим голосом. — Об исполнении доложить.