— Когда? —помрачнел Дуб.
— Пока подождём. А там увидим—может быть и без него обойдёмся. Может быть!..
НА МАРШЕ
Начались зимние учения, первые учения в солдатской жизни Таланцева. Поднятый по тревоге полк выдвинулся в район сосредоточения. Миномётная рота капитана Волкова, расположившись в указанном ей месте, приступила к оборудованию огневых позиций.
Недобрым словом поминали солдаты неподатливую, каменистую карельскую землю, врубаясь в неё киркой и ломом, а то орудуя и топором. Проработали весь остаток дня и половину ночи. А на утро был получен приказ: самостоятельно совершить обходный марш к Каменной горе, откуда, присоединясь к стрелковому батальону, ударить по обороне «противника» с тыла в момент начала общей атаки.
Теперь рота двигалась к пункту назначения, находившемуся в шестидесяти километрах.
Миномётчики, растянувшись двумя длинными и цепочками, шли по дороге, которая, своенравно изгибаясь, то взбегала на крутой холм, то спускалась в заметённую снегом лощину. С утра стояла мягкая, тёплая погода, лыжи скользили с трудом, липли к снегу. Но вскоре задул резкий ветер, пошёл снег, мелкий и колючий. Казалось, ветер хлещет в лицо не снегом, а песком.
Впереди двигался капитан Волков, иногда он останавливался, пропуская перед собой всю роту, молчаливо вглядывался в усталые лица солдат. Делал короткие замечания: «Не отставать, Ларионов!», «Поправьте противогаз, Кочкин!» и снова становился в голову колонны.
Капитан Волков был суровым командиром. Он прошёл всю войну и хорошо помнил её первые месяцы, когда за плохое умение воевать мы расплачивались кровью людей и пеплом городов. Такое больше не должно повториться. И он обучал своих солдат нелёгкой военной науке, заставляя каждого вкладывать все силы «и ещё чуть-чуть сверх того», как любил говорить он. Постоянная тренировка расчётов, переходы, марш-броски. Порой он читал в глазах солдат: «Ты жесток. Мы больше не можем. Разве ты не видишь?..» «Я вижу,— отвечал его взгляд.— Но я вижу, что вы можете. Вы должны. Так надо...»
Ему вспоминались другие глаза — затуманенные смертью глаза тех молодых солдат сорок первого года, которые были сильны, ловки, горели местью и гибли, потому что не умели воевать... Такое не должно повториться. Учения были лучшей школой. Предвиденные и неожиданные трудности встречались на каждом шагу. Он был доволен этим. Пусть учатся. Им трудно? Им легко. Над их головой не свистят пули, не рвутся снаряды, не воют бомбы. Пусть учатся воевать...
Идти впереди, прокладывая лыжню, было трудно, поэтому капитана часто подменял младший сержант Дуб. Он шагал широко, сильно налегая на палки, лицо его утратило обычную в казарме угрюмость и было серьёзно и сосредоточенно. Казалось, ему приятно идти вот так, против ветра, принимая его упругие удары, идти, напрягая своё могучее тело, не знающее усталости.
За ним легко скользил сержант Спорышев. Движения его были точны и механически чётки, будто внутри у него работал какой-то бесшумный моторчик.
За сержантами следом шёл лучший лыжник батальона карел Лумпиев, маленький и необычайно сильный, с тяжёлым стволом миномёта за плечами. В десять лет он прыгал с трамплинов, на которые не без робости поглядывали взрослые. Слизывая с верхней губы солёные капельки пота, смешанные со снегом, он тревожно думал о товарищах: если он устал, то как же другие? Он оглядывался: позади, согнувшись, двигался «Шагающий экскаватор» Розенблюм. Его высокая, тощая фигура вся облеплена снегом, а длинными, как жердины, руками он перебирает в снежной мути, будто выгребает на воде, как пловец.
— Как дела? — кричит Лумпиев.
— Нормально,— будто издалека доносится голос Розенблюма.
Лумпиев улыбается: Розенблюм всегда, даже когда ему очень трудно, невозмутимо повторяет — «нормально». Розенблюму, несмотря на мороз и ветер, очень жарко, он расстегнул верхнюю пуговицу бушлата. Гимнастёрка его давно промокла от пота, он боялся, чтобы пачка «Беломора», купленная на последние деньги перед походом и наспех сунутая в карман ватных брюк, не промокла и не смялась.
До службы в армии Розенблюм работал на заводе, вечерами посещал художественную студию при районном Доме культуры, читал книги о великих мастерах кисти и мечтал о шедеврах. Его считали одарённым, за маленькие пейзажи он получал премии на конкурсах, но он мечтал о «настоящей» картине...
В начале марша он с восхищением смотрел вокруг, изумляясь суровой красоте зимней Карелии. Теперь же обычно мечтательное, задумчивое выражение его лица сменилось злым, жёстким: лес, снег, холмы, капризная линия дороги и прочие красоты карельского пейзажа утратили для него интерес, он думал только о привале, о том, чтобы выдержать...
Комсорг миномётного взвода Ильин, стройный, высокий, с энергичным и мужественным лицом, шёл за Розенблюмом. Пожалуй, только постоянное общение с природой, суровая борьба с ней делают лица такими мужественно-красивыми. Эту красоту хорошо чувствуют женщины, но Ильин в свои двадцать два года был аскетически строг к себе и предпочитал женскому обществу свой молоток геолога, рюкзак за плечами и «Анти-Дюринга», аккуратно уложенного между прочих вещей: Ильин увлекался философией. Прежде он работал геологом в Заполярье. Продолжительные экспедиции в хибинской тундре закалили его и приучили к выносливости.
Отстав от Ильина на десяток шагов, шёл Филиппенко.
Да, не всегда нужно бывает съесть пуд соли, чтобы узнать человека. Как презрительно кривились у него губы, как гордо выпячивал он широкую грудь, как выставлял вперёд «волевой» подбородок, когда появился в батарее! Он принёс и положил в тумбочку учебник борьбы «самбо» и объёмистую книгу «Американские монополии в борьбе за рынки». Прошло немного времени,— он стал частенько бегать в санчасть, уверяя, что болен, то ангиной, то поносом, то ещё чёрт знает чем, просил освобождение, а в столовой, когда ему доводилось распределять пищу, себе всегда стремился подложить больше, чем товарищам. Обе же книги были забыты в тумбочке возле флакона из-под духов «Шипр». Поистине жалким кажется сейчас его красивое лицо. Он думает о привале, о том, как там он скажет капитану, что дальше не может идти, не может потому, что у него болит... что? Всё... И он идёт, чутко прислушиваясь к себе, и ему кажется, что он на самом деле болен, что у него растяжение связок, что рука невыносимо ноет, что его горло обметал белый налёт ангины,— и нет иного выхода, как сойти с марша...
Никого ты не обманешь, Филиппенко! Знают тебя твои товарищи. Это там — в тихой, удобной городской жизни — ты мог бы красоваться выпяченной грудью и тонкими пижонскими усиками, покоряя глуповатых девиц. А вот здесь, где дали тебе «полную боевую», повесили на плечи двуногу-лафет и сказали, «шагом марш!»—вот здесь-то не солжёшь, не обманешь — ни других, ни самого себя.
А вот сзади тебя идёт Ибрагим Османов, у которого ты — помнишь? — вырвал однажды из рук ту самую книжку с учёным названием — про американских монополистов,— вырвал, когда тот с уважением листал её страницы со сложными диаграммами,— вырвал и сказал: «Что ты в этом понимаешь?..»
Что ж, может быть, после ФЗУ и впрямь трудно разобраться в такой учёной книге; может быть, бурить нефть на Эмбе Ибрагиму Османову — дело более знакомое, чем тёмные дела Моргана и Дюпона, да не в том суть. Сейчас трудно ему так же, как и тебе, и даже труднее: впервые этой зимой стал он на лыжи. А ведь нет у него твоих позорных мыслей в голове; пыхтит, дышит тяжело, а идёт; задержится на мгновение, подкинет повыше на спине лотки с минами весом двадцать восемь килограммов, передохнёт в этот ничтожный миг, смахнёт с широких скул, с длинных ресниц снег — и идёт! Никогда не было так трудно. А надо идти. Надо идти. Надо... И идёт Ибрагим Османов, бывший рабочий эмбийских нефтепромыслов, ныне миномётчик, идёт километр за километром. Раз надо — значит надо, и тут ничего не поделаешь!
Вслед за Османовым движется Володя Таланцев.