К нему вернулась обычная жизнерадостность, он, не умолкая, балагурил, с юмором описывая, как барахтался в снегу, скованный тяжестью плиты, как встретился с Филиппенко, и он заставил-таки заулыбаться усталые солдатские лица. Только Филиппенко сидел хмурый и делал вид, что совершенно не слушает Таланцева. А тот уже поспорил с Османовым, что знает не меньше ста анекдотов, и в доказательство тут же рассказал пять, где героями были попугаи, в том числе и тот знаменитый попугай, который постоянно кричал «попка — дурак» и был награждён за самокритичность.
Смеялись все—и Спорышев, и солдаты. И даже младший сержант Дуб,—когда понял в чём суть,— усмехнулся.
Таланцеву нравилось смешить людей. Где бы он ни появлялся,— всюду вспыхивал смех, шутки, разгоралась весёлая перебранка. Эта неистощимая весёлость не покидала его и в такие минуты, когда у других почему-нибудь падало настроение, или люди бывали слишком утомлены, и было не до смеха. Ему было приятно сознавать, что он умеет подбодрить, развеселить. Кроме того, сейчас ему хотелось доказать и Спорышеву, и Дубу, что он не Филиппенко, что ему трын-трава и мороз, и долгий марш, и плита за плечами.
К костру подошёл капитан. Солдаты подвинулись, освободили удобнее место на сваленной ели.
У него было странное лицо: на нём как будто раз навсегда застыло одно выражение. Это было лицо о чём-то глубоко задумавшегося человека с чуть тронувшей губы насмешливой улыбкой. Он был скуп в движениях и говорил с расстановкой, тщательно выговаривая слова так, что они звучали как бы отдельно друг от Друга, отчего казались особенно значительными.
— Ну, как? — спросил он, глядя в костёр. Все поняли, о чём он спрашивал.
— Трудновато спервоначалу,— сказал один солдат с простодушным курносым лицом.
— Спервоначалу? — подчеркнуто чётко выговорил капитан.—Нет, Трофимов, и потом будет трудно.
— Ноги болят от ходьбы,—пожаловался Османов.
— А как же? — задумчиво взглянув на него, сказал капитан.— Семь часов с миномётом за плечами — и чтоб ноги не заболели? Тот не солдат, у кого ноги не болят.
Все молчали, огорошенные такими словами. Они ждали другого.
— Вот так,— улыбнулся капитан.— Солдату всегда трудно. Да.— Подняв веточку, он пошевелил ею в костре — Сегодня все держали на марше себя хорошо. За исключением Филиппенко и Таланцева. Вы, товарищи, что же это? Запомните: на марше отстать, значит — пропасть. На марше отстал — задание сам не выполнил и товарищей подвёл. Вот так...
— Что же делать, — сказал Филиппенко. — Сил не хватило. Иду — чувствую,— задыхаюсь, сердце колет... Ну, остановился.
— У врача были?
— Был.
— Признан здоровым?
— Здоровым.
— Так вот: вы себя жалеете. А жалеть себя не нужно. Нужно себя беречь, а не жалеть. Ясно, товарищ Филиппенко? Вот так.
-— А всё-таки странно,— не без задней мысли поддеть капитана в ответ на его насмешку над Филиппенко и — он чувствовал — над собой, обратился к нему Таланцев.— А ведь всё-таки странно: в полку пропасть всякой техники, а мы—пешим...Ни пехота, ни артиллерия. Хороши солдаты атомного века!
— Верно, почему? — поддержали его другие.— Ведь есть и у нас в батарее свои машины...
— Почему, спрашиваете? — капитан повернулся в сторону Таланцева.— Во-первых, потому, что тот, кто надеется только на технику, даже самую совершенную,— обречён на поражение. Нужны люди — выносливые, закалённые, чтобы использовать эту технику на всю мощь и суметь обороняться от неё. Во-вторых... А во-вторых,— глаза у него оживлённо блеснули,— я прошёл с миномётом всю войну. Представьте себе — лес, болото. Артиллерия в грязи завязнет, в чаще застрянет. Кто выручит пехоту? Наш миномёт. Мы со своим миномётом везде пройдём: лес — лесом, болото — болотом, горы — через горы, река — через реку. Миномёт нигде не выдаст. Мы его называли — «карельская артиллерия»...
Слушая капитана, который говорил о миномёте, как о старом, надёжном друге, солдаты и сами начинали ощущать к своему оружию особое уважение и даже нежность.
— Понятно, Таланцев, почему вас учат тому, как воевать, а не тому, как на машинах ездить? — серьёзно, без тени лукавства, спросил капитан.
Посидев ещё немного, он перешёл к другому костру — суровый, правдивый, много испытавший человек.
Таланцев сидел, не поднимая головы... Бывает же так — решительно ни в чём не везёт! Что капитан теперь думает о нём? Может быть, нужно было объяснить, что всему причина — растёртая. нога? Но командир батареи решил бы, что он ищет себе оправдания,.. Нет, правильно, что промолчал. А впрочем—что Филиппенко, что он —одно и то же... Эх, как стыдно, как скверно всё получилось!..
Каша была съедена — вкуснейшая в мире каша, пригоревшая, с запахом дыма, густо заправленная солью,— котелки ополоснуты и, наполненные водой, вновь поставлены на огонь. Тело сладко ломило от тепла, у всех развязались языки. В ожидании чая Розенблюм достал заветную пачку «Беломора», просушил её над огнём и пустил по кругу.
Спорышев напомнил Таланцеву о его новых обязанностях:
— Что нового в газете?
Из вещевого мешка Таланцев достал смятую вчерашнюю газету.
...На Ангаре строится громадная электростанция, новый отряд московских комсомольцев выехал на целину, в Крыму начался сверхранний сев яровых...
— У нас в Киеве скоро яблони зацветут,— мечтательно произнёс Розенблюм.
— А у нас в Хибинах и в июне снег выпадает,— сказал Ильин.
— В нашем Подмосковье климат самый законный,— с удовлетворением сообщил рослый солдат, подбрасывавший в костёр еловые ветки.— Зимой — холодно, летом — жарко...
И всем им, сидевшим у костра в заметённой снегами Карелии, вспомнились родные места, и каждый знал наверняка, что то место, где он жил,— самое лучшее.
...Западная Германия создаёт двухмиллионную армию... Эйзенхауэр бросил седьмой американский флот в Тайваньский пролив... Английский учёный высказался против применения водородной бомбы...Таланцев прервал чтение.
— Ну, дальше,— попросил кто-то.
— Знаете...— Таландев обвёл всех широко раскрытыми глазами.— Я сейчас подумал: что, если всё будет так же, как сейчас — и лес, и снег, и костёр — только не на учениях, а на самом деле? Понимаете, мне вдруг показалось...
Все молчали. Османов, уставясь на огонь, проговорил:
— Неужели будет война?
— У меня во время войны дом сожгли и отца повесили,— неожиданно обронил Дуб — Маленьким тогда я был пацанёнком, лет шести...
Все чувствуют: слова утешения тут не уместны. Но всем жаль Дуба. И солдатам кажется: перед ними — не младший сержант Дуб, которого не любят •и боятся,— перед ними мальчик. Он пронзительно кричит, уткнувшись в колени матери, а на.площади ветер раскачивает тело в петле...
Что-то хочется сказать, но обычные слова кажутся мелкими. И всё же кто-то задает ненужный вопрос:
— Это — где?
— На Смоленщине...
...Неужели будет война?
— Эх, братцы! — говорит солдат с весёлыми зелёными глазами.— Будь моя воля, собрал бы я всех, у кого руки чешутся, отвёз на необитаемый остров, дал бы автоматы, патронов: чёрт с вами, воюйте, сволочи, между собой сколько влезет — только перебейте друг друга поскорее...
— Таких, у кого руки чешутся, немного.
— Мал комар, да ведь полез в драку с медведем...
— А по-моему, войны не будет,— говорит Розенблюм.
— Ещё бы,— иронизирует Таланцев,— иначе создание гениальных произведений кисти Розенблюма придётся отложить на неопределённое время.
— Что же в этом смешного? — обижается Розенблюм.— Я, может, после армии в академию поступлю.
— Тогда не забудьте о солдатах,— замечает сержант Спорышев,
— Что вы! — восклицает Розенблюм, сверкая загоревшимися чёрными глазами.
— Даю тебе ценный совет, товарищ Верещагин,— усмехается Таланцев,— в следующий поход прихватить альбом для эскизов: богатейший материал! А то и полотно — будешь работать на привалах и отсылать картины в Третьяковку.
Все улыбаются, и сам Розенблюм тоже.