Мысли эти меня преследуют, не отстают, и когда мы возвращаемся домой, прихватив по пути здоровенный, в три сашкиных роста прутище, чтобы поставить его в угол в прихожей, рядом с пятью или шестью такими же; и когда, вымыв руки (увлекательный, старательно исполняемый Сашкой обряд: струйка воды, бьющая из никелированного крана, кусочек — для детских ладоней — мыла, красная — Сашкина! — щеточка для ногтей…); и когда, с повязанной по самую шейку салфеткой, начинает он есть, а глазами все косит за окно, где расхаживает — разгуливает по бордюру любопытный сизарь, то и дело поворачивая маленькую головку и поглядывая на Сашку будто из граната выточенным, с искрой внутри, глазком, и Сашка кричит: «А он рассчитывает!» — и азартно, с шумом, схлебывает с ложки суп с коричневым кубиком подгоревшего гренка… Это у них с бабушкой игра: он, то есть голубь, рассчитывает стащить у Сашеньки гренок, но бабушка-то приготовила обед для своего внучка, для Сашеньки, который и с дедушкой погулял, и прутик домой принес, и руки помыл — хороший Сашенька мальчик, умный, послушный, пускай он, голубь, не очень-то рассчитывает, Сашенька сам все съест… Нет, не все, немножко и голубку оставит, чтобы он тоже пообедал и своим деткам принес… И вьется, плетется узор за узором кружево сказки, где слились в неразделимое целое и голубь, и Сашенька, и сестрица Аленушка с братцем Иванушкой, и Мальчик-с-пальчик, и Колобок, и Коза, у которой семеро козлят… Все связалось в сказку, где нет ни конца, ни начала, мы сочиняем ее втроем — Сашенька, бабушка и я, как сочиняли когда-то (а, впрочем, и не так уж давно) ее для Мариши, на той же кухне, за тем же столом… Но все имеет свой конец, наша сказка тоже. Он близок уже, конец… Она вот-вот оборвется — и остаток жизни, который нам суждено прожить, мы будем вспоминать, перебирать, тасовать, раскладывать пасьянсы из этих картинок, чем дальше, тем ярче будут они становиться, тем ослепительней и невозвратней…

Они еще здесь, рядом — и Миша, и Мариша, и Сашенька, но эти мысли преследуют меня, с ними я читаю Сашеньке перед сном «Буратино»; с ними встаю ночью, чтобы переменить, если надо, простынку, те же мысли, знаю я, ни на минуту не отступают и у жены, для того, чтобы в этом убедиться, мне не нужно встречаться с нею глазами…

…И все же, — думаю я, накрывая Сашеньку одеяльцем и гася свет в своем кабинете, где он спит, — и все же… Не будь этой трижды проклятой тетрады Фалло, что сказал бы я, решись, как и многие их сверстники, наши дети уехать? Что сказал бы я им тогда? Что?..54 Островком Свободного Слова для меня была областная газета. Но последние месяцы ее главный редактор Надежда Гарифуллина чувствовала себя все менее уверенно. Кому-то не нравилось, что газета публиковала острые материалы по экологии, в частности, статьи о кишащем опасными бактериями озере, образованном из городских нечистот под боком у Алма-Аты: факт был вопиющим, начальству для успокоения общественности не оставалось ничего другого, как фабриковать санэпид-заключения, тут же разоблачаемые газетой… В обкоме партии непокорный редактор вызвал ярость. Маленькая строптивая женщина — то ли из татарского упрямства, то ли из оскорбленной гордости — взбунтовалась и решила стоять на своем до конца. Ей грозили выговором, отставкой… Она не хотела уступать газету, где работала много лет, создала хороший коллектив, завоевала завидную репутацию… Слухи о ее грядущем увольнении доплеснулись до меня. Я позвонил ей, и она их подтвердила. Разговор наш был долгим, казалось, ее обрадовал мой звонок. И однако — что я мог ей сказать, чем помочь?.. Хорошо знакомая, типичная ситуация… Но не грех бы напомнить высокому начальству, что как-никак — на дворе Перестройка! Я предложил Гарифуллиной напечатать главу из «Раскрепощения».

В ней рассказывалось, как был уволен — отставлен от своего журнала — Иван Петрович Шухов. Многолетняя травля привела к естественному концу… Но с 1974 года минуло 15 лет! По стране победно шествует гласность, плюрализм, утверждается новое мышление!.. Поднесем же к глазам «отцов-инициаторов перестройки» зеркало — не уловят ли они, что не в их пользу постыдное сходство?.. Ведь нельзя не признать совпадения сюжетов, мотивов, методов… Получалось нечто подобное знаменитой гамлетовской «ловушке». Гарифуллина прочитала материал, пересланный мною в редакцию, и тут же отправила в набор. Пропустить его, не заметить было немыслимо — и объем солидный, и опубликовали его 5 мая — в День печати… В День печати — о том, как боролись с печатью, гильотинировали журнал…

Но не зря мерил я нынешних партдеятелей меркой Клавдия, злодея сказочно-далеких времен, да еще и облагороженного Шекспиром… Нападки на Гарифуллину продолжались, гайки закручивались все туже. Но и ею овладело остервенение борьбы. В газете появились воспоминания А. Жовтиса о Юрии Домбровском с резким выпадом в адрес человека, сыгравшего зловещую роль в судьбе Домбровского перед его третьей «посадкой» в 1949 году. (Сейчас этот человек играет немалую роль в жизни московских литераторов и входит в редколлегию «Нашего современника».) Затем — воспоминания Руфи Тамариной о лагере — в пяти номерах… Все, как положено в классическом варианте: одна — против всех: не людей — СИСТЕМЫ. Что же могло ее спасти? Ее, газету?..

Шел 1-й Съезд Советов СССР, ситуация обострялась с каждым днем — я предложил послать некоторые материалы Юрию Карякину народному депутату, созвонился с ним, получил «добро». Мне привезли письмо, подписанное несколькими сотрудниками. В редакции прошло собрание, решили требовать, чтобы редактора оставили в покое, в случае необходимости — апеллировать в ЦК… Я договорился с соседом-летчиком, что письмо Карякину он опустит в Москве…

У Гарифуллиной в запасе оставался шанс, на который она больше всего надеялась: четко мотивированная позиция, протест против фальшивых обвинений и с гордо поднятой головой уход из редакции. Она думала этим по крайней мере нарушить традицию покорного подчинения любым проявлениям вельможно-партийного самодурства…

Не подействовало.

Ни письмо Карякину, ни протест редакции, ни написанное Гарифуллиной заявление в поднебесные инстанции.

Финал маленького мятежа против СИСТЕМЫ оказался точно таким же, как и в прежние времена. Гарифуллину не сморгнув глазом, вытолкнули — из газеты, из Алма-Аты, из республики, где она прожила и проработала всю жизнь…55

В то самое время, когда шел 1-й Съезд народных депутатов в Москве, газеты, помимо стенограмм съезда, из номера в номер писали о накаленной обстановке в Карабахе, где убивали друг друга армяне и азербайджанцы. К этому прибавилось бурное обсуждение в Кремлевском дворце тбилисских событий, в которых сторонами являлись — грузины и армия… Во время съезда запылала Фергана, где узбеки убивали и изгоняли турок-месхетинцев… В это самое время писатель Василий Белов с высокой съездовской трибуны возглашал:

— Здесь говорилось об опасности хулиганства и экстремизма для нашей юной демократии. А кто виноват, простите?

Разве не мы сами, разве не телевидение, не эстрада, не кино пропагандируют культ жестокости и насилия?.. У нас пока нет власти, она принадлежит иным, иногда даже неизвестным нам людям. Она в руках, в тех руках, в чьих руках телевизионные камеры и редакции газет…

Слова Белова ложились рядом с митинговыми лозунгами «Памяти» о «тель-авидении» и «гешефтмахере Коротиче», о «сионизированной прессе», пронизанной «русофобством»…

Однако тут мало было нового. Еще в 1912 году Алексей Шмаков писал («Международное тайное правительство», книга вышла там же, в Москве):

«Попробуйте восстать хотя бы против первого попавшегося шантажного листка жидовской прессы! Но сыны Иуды этим не довольствуются… Евреи стремятся отнять у народа разум, исковеркать его душу, отравить сердце, унизить и запятнать все его прошлое, внушить, наконец, стыд пребывания самим собой. В таких видах иудеи располагают целою фармакологиею ядовитых веществ особого рода и тем более смертоносных, что применение их испытано на пути веков. В современную же эпоху иудеи располагают сверх сего и универсальною отравою во образе повседневной печати».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: