Ах, да, конечно, конечно… И все же — скребет, скребет железный коготок…
Не помню, где прочитал я когда-то, как семейство будущих декабристов, радуясь после долгой отлучки возвращению домой, готово было на границе расцеловать первого встреченного жандарма… Не знаю, как насчет поцелуев, но привычка — второе счастье: можно ли жить, не чувствуя где-то рядом пристального взора родного КГБ? Как разговаривать по телефону, не слыша порой чьего-то хотя и вежливого, но постороннего дыхания? Как получать письма, которые приходят, не запаздывая неделю-другую против положенного срока?.. Но ведь моя Родина, мое (да, черт побери, — мое!) Отечество — это не только КГБ и пестуемые им «патриоты», не только «Наш (их!..) современник», не только Владимир Успенский и его пророк Геннадий Иванович Толмачев (говорят, публикующий в своем толмачевском журнале третью часть эпопеи о «тайном советнике вождя»…) Нет, не только! Это еще и академик Сахаров, писавший: «Я считаю единственным благоприятным для любой страны демократический путь развития. Существующий в России веками рабский, холопский дух, сочетающийся с презрением к иноземцам, инородцам и иноверцам, я считаю величайшей бедой… Лишь в демократических условиях может выработаться народный характер, способный к разумному существованию во все усложняющемся мире». Демократа Сахарова в равной мере тревожила судьба русских и украинцев, литовцев и евреев, армян и курдов — иначе какой же был бы он демократ?.. Или генерал Григоренко: для него, стопроцентного славянина, важней важного была судьба крымских татар. Для еврея Копелева — судьба немцев… А Лихачев, академик Лихачев, коренной русский интеллигент — уж кореннее, интеллигентнее не бывает… Для него Сахаров являлся «пророком в древнем, изначальном смысле этого слова: он был из тех пророков, которых побивают камнями и изгоняют из родного города»… Так сказал он на похоронах Сахарова — хотя, как известно, славные наши то ли «патриоты», то ли опекуны — не столь давно буквальным образом «сокрушали ребра» старому академику, поджигали его дом… И вот он с горькой, брезгливой, презрительной усмешкой говорит о нынешних фашистах, говорит бесстрашно, с телеэкрана, на всю страну… Я мог бы продолжать, вспоминая о сердечной дружбе двух великих трагических писателей XX века — Андрея Платонова и Василия Гроссмана, и об Анатолии Ананьеве, дважды напечатавшем Гроссмана у себя в «Октябре», о Наталии Ивановой, с которой мы познакомились в Дубултах. О Владлене Берденникове, не в застольном трепе, а в своих книгах, в том числе и в недавно вышедшем романе, уделившем немало места национальным проблемам, в том числе и «еврейскому вопросу», о нашем алма-атинском театре, только что поставившем спектакль по «Тевье-молочнику» Шолом-Алейхема — «Поминальная молитва». Так совпало, что премьера спектакля была в конце сентября — в это самое время ровно сорок девять лет назад (в будущем году — страшный юбилей) шли расстрелы в Бабьем Яре… Возможно, об этом не думали в потрясенном, захлебнувшемся аплодисментами зале, возможно, не думали об этом и артисты… Я же, помимо того, думал еще и о том, что и главный режиссер театра — армянин, и артисты — в большинстве русские люди — вопреки змеино-шуршащей, извивающейся, пропитанной ядом «агитации и пропаганде», вопреки «Русскому голосу», быть может, побывавшему в руках у кого-нибудь из них, отчего же — ведь продается в киосках!.. — что они сумели вжиться в чужой, незнакомый материал, каким-то сверхчутьём проникнуть в природу интонации, жестов, походки, в манеру смеяться, вздыхать, молиться, плакать, сумели ощутить за приниженностью — несокрушенное человеческое достоинство, за особостью судьбы — жажду слиться, встать вровень со всем миром… Я подумал, что они, артисты — мужественные, готовые к риску люди, и что, не будучи евреями, знают об еврействе и — да, да! — способны чувствовать себя евреями больше, чем иные из нас, благодарно аплодирующих им в этом зале…
Все это и есть моя страна… Могу ли я, вправе ли ее бросить?..
— А как же Сашенька?.. — говорит моя жена. — Мы — здесь, а он — там…
Не знаю, не могу ей ответить. Что-то противоестественное ведь заключается в том, что нас и внука разделяют 20 000 километров. Что там, у них — полдень, когда у нас — ночь… Я не знаю, чем ответить жене…
Я знаю только, что «мир на земле» — эти еще не столь давно плакаты, фанерные слова, взиравшие на нас со щитов, установленных в парках, и с праздничных полотен — слова эти обрели для меня новый, живой смысл. Мир — это письма от Мариши, от Миши, от Сашеньки. Это — иногда — телефонные переговоры. Это — может быть — время от времени поездки к ним — и наоборот… Это — мир. И — не дай Бог, чтобы ребята, играющие у нас под окнами, и Сашенька с его новыми друзьями нацеливали друг на друга ракеты… Будем верить, однако, что наши дети, наши внуки окажутся умнее нас. И — хотя бы ради этого великодушно простим им и «рок», и режущие ухо словечки, и еще кое-что… В конце концов, все это мелочи.
Все это — мелочи, поскольку «мир на земле» не обеспечивает ни телевизионными мостами, фестивалями. Даже в страшном сне жителям Веймарской республики не могли привидеться тридцать третий год и ефрейтор со свастикой на рукаве во главе государства! Кто мог подумать, что в стране Гете и Шиллера… В том-то и беда, что никто не мог подумать. А кто мог… Их не слушали. Потом их стали сажать в концлагеря и высылать из страны. Потом они начали уезжать из страны сами — Томас и Генрих Манны, Эрих-Мария Ремарк, Фридрих Вольф, Бертольд Брехт, Альберт Эйнштейн, Лион Фейхтвангер, Стефан Цвейг… И — кто бы мог подумать!.. — страна Гете и Шиллера и т. д. однажды очнулась и увидела себя облаченной в нечто коричневое, на площадях гремели военные марши, вчерашние обыватели, протестуя против падения курса марки, орали: «Германия превыше всего!» и готовились к тому, чтобы доказать это делом…
Я вспоминаю о Германии, но передо мной другая страна — страна Пушкина и Толстого… Моя страна. Я не хочу, чтобы о ней сказали однажды: «Кто бы мог подумать!..» Фашизм, где бы он ни возникал и в какие бы слова ни обряжался, — угроза всему живому, где бы оно ни существовало, где бы ни дышало, ни смеялось, ни лепетало, ни пускало ртом пузыри…
Фашизм — это смерть.
Это понятно многим, но далеко не всем. И потому вместо того, чтобы паковать чемоданы, я написал эту книгу.
Что же дальше?..
Римляне говорили: «Пока дышу — надеюсь!»
А я: «Пока надеюсь — дышу…»Примечания
К стр. 35, 102. Там, где у Марины Цветаевой речь идет о продразверстке, продотрядах, нужен был бы обстоятельный комментарий. В особенности теперь, когда факты зачастую подменяются спекуляцией, а история — декламацией… К сожалению, в рамках этой книги придется лишь кратко объяснить существо дела.
В самом деле, отчего Марина Цветаева едет из Москвы в Тульскую губернию за продуктами? Оттого, что в Москве — голод, а в губернии, у крестьян — хлеб, сало, масло, мед. В условиях Гражданской войны и блокады для защиты населения от непомерно взвинченных цен введена хлебная монополия, установлены твердые цены, принят декрет о продовольственной диктатуре. Крестьяне же требуют «свободной торговли», «вольных цен» — и отказываются поставлять хлеб и продовольствие… В итоге — голодные, обескровленные, выстывающие без подвоза топлива Москва, Петроград, рабочие районы Центра и Северо-Запада России, а значит — истощенные дети, опухшие от водянки старики, тифозные больные, беднота, которой не на что выменивать хлеб и крупу, которая никуда за ними не поедет…
Морально ли, нравственно ли — как принято риторически вопрошать нынче — отбирать у крестьян свое, кровное добытое трудом и потом?.. Нет, — и вряд ли кто-нибудь ответит на это иначе. Но морально ли, нравственно ли — дать жителям городов погибнуть, сгинуть — если не от Корнилова и Деникина, не от Колчака и белочехов, так от тифозной горячки и голода?.. Тут-то и возникают продразверстка, продотряды.
Впрочем, возникают?.. Или то и другое уже существовало в какой-то мере еще до прихода к власти большевиков?