Шел год восемьсот пятьдесят седьмой.

Уэнделл Филипс повел Брауна с собой на диспут. Филипсу предстоял поединок с Джорджем Фитцхью. После смерти Кэлхуна Фитцхью остался главным идеологом Юга. Он — богатый плантатор, образованный юрист, автор книги «Социология для Юга: крах свободного общества». Именно он ввел в английский язык это слово «социология».

На одном из аболиционистских собраний Филипс сказал, что крах потерпело, терпит не свободное, а рабовладельческое общество. Если Фитцхью с этим не согласен, приехал бы сюда, сразились бы открыто.

Джордж Фитцхью принял вызов.

Друзья и родные убеждали не ехать. — С кем вы собираетесь разговаривать? Вот губернатор Уайз полагает, что ни один порядочный южанин вообще не должен бывать на Севере, очень осуждает тех, кто посылает своих детей туда учиться…

— Высоко уважаю нашего губернатора, но считаю, что он неправ. С ложными идеями нельзя сражаться ни запретами, ни арестами, ни казнями. Только другими идеями. Более сильными, более верными, более привлекательными.

Вот вы все, ваши друзья, родные — вас никого не надо убеждать, что наш Юг прекрасен. Здесь хвалят мою книгу. Льщу себя надеждой, что верно выразил ваши мысли. Но знали все вы и без меня.

На Севере же думают иначе. Они забыли или делают вид, что забыли историю: не было великих цивилизаций без рабства. Северян надо переубедить. Их можно переубедить. Не всех, конечно, но многих. Они не знают Юга, никогда не видели ни хлопкового поля, ни цветущих магнолий. Многие не видели южанина, уверенного в себе, с колыбели привыкшего командовать, умеющего командовать. Не ездить туда — это просто страх, неверие в наши идеи. А я в них верю и противников не боюсь.

…Диспут в актовом зале Гарвардского университета идет пятый час. Все места заняты, многие стоят. Джон Браун сел сзади. Зрение у него отличное — ораторов увидит, а ему хотелось видеть публику. Светлые и темные головы — будущие богословы, юристы, историки. Пока еще юнцы. Такие же молодые парни были с ним в Канзасе. Но эти все — грамотеи, у многих — стопки книг в руках, на стульях. Шумят. Звучат неизвестные Брауну слова. Будто и не по-английски разговаривают. Называют друг друга не по именам, а как-то странно, по кличкам. Чужой. Он здесь чужой. В той семинарии, куда он так и не поступил восемнадцатилетним, были похожие ребята. И он, деревенщина, тоже был чужим.

На трибуне — две кафедры. За одной — Филипс. Спокоен, тверд, его, видно, здесь знают, любят. За другой — Фитцхью. Когда же Браун в последний раз видел крупного плантатора? Неужели с тех детских лет, после Лэмберта, не слышал, не видел? Пожалуй, только мельком. По внешности — обыкновенный американец. Говорит по-южному, растягивает слова. Он начал, а в зале не сразу утихли, потому Браун схватил середину фразы:

— …я был в Европе, там голод, настоящий голод. Трудно и сравнивать, но на фоне Европы Юг поражает отсутствием преступлений, главной свободой — свободой от нужды. Приехал я сегодня утром в ваш город, ходил по Бостону — нищие на улицах… Ни в одном южном городе вы этого не увидите. Заговорил с одним, с другим — с фабрики выгнали, уволили, остался без хлеба. Что же они, по-вашему, не рабы?

— Нет, не рабы. Их нельзя заковать в цепи, нельзя разлучить мужа с женой, мать с детьми, их нельзя продать, их нельзя убить…

«…Молодец, Филипс! А я бы, пожалуй, не сразу нашел ответ».

— Вы просто не знаете, что такое плантация. Я не меньше вашего возмущен плантаторами — негодяями, садистами. Но таких — единицы. Надеюсь, вы госпожу Бичер-Стоу не причислите к защитникам Юга, однако Саймон Легри, он ведь не южанин, а янки, и это не случайно. Проживи я в Бостоне неделю, я здесь тоже обнаружу и негодяев, и садистов. Печально, но такие есть в каждом сообществе, это присуще природе человеческой.

— Согласен с вами. Только здесь они не наделены такой абсолютной и, значит, развращающей властью, как ваши плантаторы.

— Но и хозяин фабрики не безвластен.

— Не безвластен, но с плантатором не сравнить.

Об этом Брауну вовсе не приходилось думать. Что-то Филипс не ахти как убедительно отвечает.

— Уважаемый оппонент, вернемся к тому, что такое плантация. На самом деле, а не по вашим лживым книжкам. Плантация — это большая патриархальная семья. В семье не без урода, в семье не без разлада, но глава семьи обо всех заботится: о стариках, о женщинах, о детях, о больных. А кто о них заботится на Севере?

Господа филантропы, ваши единомышленники, которые пекутся о рабах, не зная и не любя их, они так заняты, что у них, видно, не остается времени заметить то, что под носом. Опять же сегодня на улице — женщина с четырьмя маленькими детьми стоит и просит милостыню. Я, конечно, открыл свой кошелек. Хотелось мне ее привести на это собрание, да жаль стало бедняжку.

Выкрик с места:

— У вас на Юге беззаконие!

— Юный джентльмен напрасно спешит на выручку господину Филипсу, он оказывает ему медвежью услугу. У нас в Америке законов слишком много. Между тем опыт истории свидетельствует, что общества управляются не законами, а деспотами. Именно деспотами, не шумите. И стремиться можно лишь к тому, чтобы деспотизм был просвещенным, а эта задача не из легких.

— Просвещенным? Ваш великий компатриот, виргинец Томас Джефферсон, сформулировал в Декларации независимости главный тезис просвещения: «Все люди сотворены равными и наделены создателем некоторыми неотчуждаемыми правами, среди которых — Жизнь, Свобода, Стремление к Счастью».

— Я — южанин, я — американец, я не могу не чтить Джефферсона, но я уверен в том, что люди вовсе не сотворены равными. Обернитесь вокруг себя: умные и глупые, благородные и мерзавцы, красивые и уродливые, хитрые и простодушные, — где же равенство?

Браун невольно обернулся, почти все оборачиваются, сравнивают. Сейчас же резко одернул себя…

— Не подменяйте тезиса! Речь идет о равных правах! — это он крикнул, не сразу осознал, что он.

На него недоумевающе оглядывались. Он неловко заерзал на стуле. Это ведь не гипнотизер в Спрингфилде…

Фитцхью ничуть не смутился:

— И права не равные. Именно потому не равные, что люди разные. Из каждых, скажем, двадцати человек девятнадцати вовсе не нужно ваше равенство. Им нужно, чтобы о них кто-то заботился, — кто-то более сильный, то есть не равный, — начальник, опекун, муж, хозяин. Другими словами — эти девятнадцать наделены естественными и неотчуждаемыми правами: быть рабами. И в этом нет ничего дурного, ничего обидного…

— Позор!

— Ложь!!

— Долой! Вон!!!

Браун побледнел от волнения, но присоединяться к юнцам ему было неудобно. Они орали, вскакивали, бежали в проходы между рядами стульев. С трудом восстановили порядок.

Фитцхью невозмутимо продолжал:

— Сказанное относится и к личностям, и к расам. Освобождение крепостных в Европе было крахом, жестоким крахом. Я уже писал о том, что белые тоже были и будут рабами. Но негры к этому состоянию более приспособлены.

Пусть аболиционисты честно признают: ведь они просто спекулируют положением негров, ведь они стремятся на самом деле к другому — к социализму, коммунизму. Они стремятся к такому обществу, в котором вообще не будет ни частной собственности, ни церкви, ни законов, зато в изобилии — свободные земли, свободные женщины, свободная любовь… Да, в таком обществе мы, южане, жить не хотим и не допустим этого. Мы не забыли уроков Французской революции.

Браун ощущал — впервые за весь вечер, — что эти слова были встречены многими сочувственно. Кивки, вопросительные, недоумевающие взгляды.

Его молодой сосед сдерживался, сдерживался, да вдруг как выкрикнет:

— Ваши южные плантаторы — каннибалы!

— А у вас здесь всех хотят превратить в каннибалов!

Фитцхью почти кончил новую книгу, но никак не мог решить, как назвать, вот в споре неожиданно и пришло название…

Кто же победил в этой словесной дуэли? Что за гулом, за молчанием, за криками?

Большинство уходит вместе с Филипсом. Около кафедры Фитцхью всего человек пятнадцать — двадцать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: