Грохнула дверь. Шацкий в мгновенье ока вскочил с колен и нацепил маску участливости и сострадания. Клара, ни слова не говоря, принялась собирать свои манатки, и в нем на минуту затеплилась надежда, что обойдется без разговора.
— Я училась в Варшаве и в Гёттингене, немало путешествовала по свету, жила в трех столицах. Не скрываю, были у меня и мужчины. Кто-то дольше, кто-то короче. Но у всех у них было одно свойство — были они милы. Даже если мы приходили к мнению, что продолжать связь необязательно, все равно они оставались милыми. Ты же — первый настоящий х…, который встал на моем пути.
— Клара, прошу тебя, зачем сразу такие слова, — спокойно отозвался Шацкий, стараясь не думать о двусмысленности последней фразы. — Ты ведь знаешь, кто я такой. Госслужащий, с несложившимся прошлым, старше тебя на полтора десятка лет. Что ты хочешь со мной строить?
Она подошла и встала близко, почти нос к носу. Он почувствовал бурный прилив вожделения.
— Теперь уже ничего, но еще вчера я колебалась. Есть в тебе что-то такое, что меня очаровало. Ты проницателен, остроумен, чуточку загадочен, по-своему красив, ты — тот тип мужчины, который мне нравится. И эти твои костюмы, они, ей-богу, такие классные, такие старомодные. — Она улыбнулась, но в ту же минуту посерьезнела. — Это то, что я разглядела в тебе. И пока я думала, что ты тоже увидел во мне что-то стоящее, с каждым днем старалась дать тебе больше. Но ты увидел во мне нимфетку с крашеными ногтями, деревенщину для напяливания, мочалку провинциальную. Хорошо хоть в «Макдоналдс» не повел. А тебе не говорили, для чего в деревнях служат гондоны?
— Нет надобности быть вульгарной.
— Это ты, Тео, вульгарный. В каждой мысли обо мне ты — вульгарный, грубый и пошлый женоненавистник и сексист. И унылый службист тоже, но, признаюсь, это не в первую очередь.
Подытожив положение дел по всем пунктам, она развернулась, подошла к кровати и сбросила с себя полотенце. И начала при нем вызывающе одеваться. Время приближалось к десяти, солнце стояло высоко, но не настолько, чтобы полностью осветить ее точеную фигуру. Она была восхитительна. Стройная, с женскими округлостями, с грудкой настолько молодой, что та, несмотря на размеры, задорно торчала. Взлохмаченные после ночи длинные волосы, густые и волнистые, не нуждающиеся ни в каких штучках, завивались на концах, спадая на грудь, в свете солнца он видел нежный пушок на персиковой коже бедер и плеч. Она надевала белье, не спуская с него глаз, а он балдел от страстного желания. Неужто и впрямь она когда-то не производила на него впечатления?
— Отвернись, — приказала холодно.
Он послушно отвернулся, смешной в своих не первый год ношеных, выцветших от частой стирки боксерах, единственной декорации на бледном, неухоженном теле. Было холодно, он видел, как худые ляжки покрываются мурашками, и осознал, что без костюма или мантии он абсолютно беззащитен, как черепаха, вынутая из панциря. Чувствовал себя нелепо. Сзади до него долетели тихие всхлипы. Он взглянул через плечо, Клара сидела на кровати с опущенной головой.
— И что я теперь им всем скажу? — прошептала. — Столько о тебе рассказывала. Мне говорили: опомнись, — а я спорила, дурища.
Он шагнул в ее сторону, но она встала, шмыгнула носом, забросила сумку через плечо и направилась к выходу, даже не взглянув на него.
— Ага, вот еще что, — повернулась уже в дверях. — Вчера ты был чарующе настойчив и неотразимо невнимателен. А это, мягко говоря, был очень и очень нехороший день, когда нельзя быть невнимательным.
Грустно улыбнулась и вышла. Выглядела изумительно, и Шацкому вспомнилась сцена из «Кинолюбителя»[74].
Кафедральный собор Рождества Пресвятой Девы Марии в Сандомеже был полон народу. Если верить отдающимся эхом от каменных стен словам из Деяний святых апостолов, всех верующих оживотворяли один Дух и одно Сердце[75]. Но, как водится, никто этих слов не слышал, каждый забылся в своих мыслях.
Ирена Ройская смотрела на сидящего в кресле епископа Франковского и гадала, кто же теперь у них будет новым ксендзом-епископом, потому как Франковский был временным, а старого перевели в Щецин. Мог быть и Франковский, но это еще на воде вилами. Люди поговаривали, что уж больно он активен на радио «Мария»[76]. Вроде оно и правда, но Ройская помнила, как он в Сталёвой-Воле встал на защиту рабочих, как по тайному туннелю выводил бастующих с завода прямиком в костел, как мучили его коммуняки. И чего же удивляться, что не любит он этих красных, что больно ему видеть, как теперь стали они такими же хорошими поляками, как и те, что по тюрьмам сидели. А где же он об этом должен говорить, как не на радио «Мария»? Ведь не в TVN же.
Януш Ройский оторвал наконец тоскливый взгляд от скамьи, где сидела его супруга. От стояния чудовищно разболелась нога, ныла аж до самого позвоночника, а от почек отдавало в пятку. Но что поделаешь — сегодня в собор заявились все как одна беременные и замшелые старухи из епархии, а жену просить уступить ему место было бы глупо. Он взглянул вверх, на картины, на какого-то бедолагу, пожираемого драконом, и на другого, насаженного на кол настолько основательно, что конец кола выходил из-под лопатки. Раз уж эти терпели за веру, то и я часок могу постоять, подумал он. Ему было скучно, уже не терпелось пойти на воскресный кофе в кофейню, сесть там в уютном тепле и поговорить. Он начал согревать дыханием руки. Опять зверский холод, эта весна, поди, не придет никогда.
Мария Мищик в Бога не верила, а если б и верила, то ее приход находился в двадцати километрах отсюда. Сегодня утром что-то ее кольнуло: надо подъехать. Дело Будника не давало покоя. Одну руку она все время держала на мобильнике с выключенным звуком, чтобы не проворонить вибрацию, когда будут звонить, докладывая, мол, поймали, — ну и конец этому кошмару. А Будник жил поодаль от собора, здесь был его приход, здесь висела эта несчастная картина, из-за которой ее любимый город время от времени становился антисемитской столицей Польши. Прокурор Мищик стояла среди людей в левом нефе и чувствовала на себе взгляд Иоанна Павла II — его портрет украшал драпировку, скрывающую холст. А чувствует ли он на себе взгляды евреев, которые выпускают кровь из христианских детей и запихивают младенцев в набитые гвоздями бочки? — размышляла она. И что бы он сказал на эту тему.
Никто не знал, что неверующая прокурор Мищик некогда была очень верующей, настолько верующей, что, прежде чем сдать на юрфак, училась в Люблинском католическом университете, где рассчитывала приобрести глубокие знания о своем Боге и своей религии. И чем глубже становились эти знания, тем меньше оставалось в ней веры. Теперь вместе со всеми слушала она псалом сто семнадцатый, слушала, дабы возблагодарить Господа, ибо Он добр, а милость Его простирается на веки вечные. Она помнила, что обожала этот псалом, пока не узнала, что в католической литургии от него осталось всего лишь несколько строк. А в полном виде это рассказ о Божьей помощи в борьбе и мести, об истреблении других народов во имя Божье. «Десница Господня высока, десница Господня творит силу!»[77] Она грустно улыбнулась. Прямо-таки удивительно, как католики с жаром прославляют своего Бога словами псалма, который, по сути, является благодарением за победу Израиля над его соседями. Да, знание было самым жестоким убийцей веры, и она иногда жалела, что его приобрела. Под конец она вместе со всеми запела: «Славьте Господа, ибо Он благ, ибо вовек милость Его»[78].
Подавленная своими теологическими размышлениями, воспоминаниями о потерянной вере и обо всем том, что в далеком прошлом существовало в ее жизни, но оставило после себя лишь холодную пустоту, Мария Мищик одной из первых вышла из костела, села в машину и тут же укатила. Именно поэтому прокурор Теодор Шацкий появился на месте преступления раньше ее.
74
Фильм Кшиштофа Кесьлевского (1979 г.).
75
См. Деян. 4, 32.
76
Всепольское католическое радио, программы которого носят патриотично-националистический характер. Нередко на волнах радиостанции слышны антисемитские нотки.
77
Пс. 117, 16.
78
Пс. 117, 29.