— Хорошо, не буду плакать. Только я хочу знать имя той татарки.
— Боярыня Илисафта, вот уже пятнадцать лет я собираюсь завести ту самую памятную бирку. С завтрашнего дня засуну ее за пояс, так и знай.
— Слышала не раз. Завтра приедет господарь. Так что уж отложи на послезавтра. А пока суд да дело, подскажи, как мне наказать этого злодея, который все не едет.
— Этот злодей скачет по дороге и знай поет себе песни.
— А я тебе говорю, честной конюший, что ему боязно.
— Быть того не может. Кровь-то у него моя.
— А ты не возносись. Дитя остается дитем и боится. Я говорила тебе — не посылай его. А ты послал.
— Вот диво! Это я послал его? А кто меня об этом просил? — продолжал конюший, отворачиваясь и глядя на крылечный столб. — Кто меня уламывал и так и эдак послать мальчонку, авось попадется на глаза государю и удостоится его милости? Хотел бы я знать, кто меня просил? Может, тебе это известно, боярыня Илисафта?
— Что-то не припомню, чтобы я тебя просила. Помню, как ты повелел ему сесть на коня. И крикнул в дом, чтобы ему положили еды в седельную сумку, и еще крикнул, чтобы конюшиха не забыла дать парню самый красивый кунтуш и шапочку; и служителям ты повелел хорошенько протереть пегого. Теперь вот бери мальчика за руку и веди к накрытому столу. Свечи горят уж три часа.
— Я вижу, мне в самом деле придется взять его сейчас за руку, привести к тебе, а ты посадишь его к себе на колени и будешь петь ему колыбельную, как сосунку.
— Я уже слышу, что он едет с братом. Узнаю его голос. Кто это тут говорил, что моего сына томит страх? Пусть повторит эти слова!
— Где он? — вскрикнула сама не своя боярыня Илисафта.
По волнение ее длилось один миг. Встрепенувшись, она тут же соскочила с лавки и кинулась бежать по темной дорожке, обсаженной липами. Из сараев вышли служители со смоляными светочами. Первой предстала удивленному взору конюшихи огромная тень Симиона, Большого Ждера. Высунув голову из-под руки Симиона, смеялся Маленький Ждер. Конюшиха обняла его, прижала к груди.
— Отец тревожился, как бы ты не заробел в ночном пути, — ласково приговаривала она.
Из всех дивных чар, прославивших в молодости конюшиху и покоривших некогда сердце Маноле Черного, дольше всех сохранился у нее голос, подобный чистому звуку серебряной струны. Это был молодой, обаятельный голос, и юноша, ласкаясь к матери, привык подражать ему. Но именно голос боярыни Илисафты стал теперь орудием пытки для конюшего в те дни, когда он оставался наедине со своей женой в просторных сенях. В опочивальню боярин входил только после того, как боярыня засыпала. Случалось иногда, что она просыпалась, и тогда до поздней ночи лились рассказы и укоризны. В отчаянии конюший хватал со стола песочные часы и уносил их прочь, чтобы не видеть, как долго тянется его мученье.
— Хорошо съездил? Ничего не стряслось? — расспрашивала боярыня Илисафта.
— Но юноша не мог ответить: нос его утопал в кружевных оборках на полной и мягкой груди конюшихи. А она говорила, склонив над ним голову в высоком повойнике, покрытом белым платком:
— Вот так же томилась я и в тот раз… Сколько лет прошло с той поры. Пять лет сегодня исполнилось. Тоже в день вознесения господня. Помнишь, ты отправился в горы с татарином. Ему надо было добраться до овчарни. А с тобой приключилось невесть что. То ли заблудился, то ли злая мгла тебя обволокла. Татарин испуганно таращил на меня глаза, что плошки. Мы тут же подняли цыган плетями. Они обыскали всю Широкую Долину, поднялись до Кэлмэцуя и до Плая, а потом спустились через Волчий Лог; дошли даже до Чертовых Топей. Тьфу! Тьфу! Тьфу! С нами крестная сила! И нигде тебя не нашли.
— Как же могли его там найти, когда он был дома? — весело прогромыхал конюший.
— Кто же мог знать, что он залез на сеновал?
— Верно. Никто не мог знать. Поди сюда, парень! — велел Маноле Черный.
Ионуц смущенно вырвался из объятий конюшихи и сбежал в сени, потирая нос.
— Тут я, батя.
— Вижу, что тут. Что повелел сказать государь?
— Завтра прибудет.
— Хорошо. Поди съешь три пирога, испеченных конюшихой. А потом ложись. Ничего не говори. Ничего не рассказывай. Завтра чуть свет надо быть на ногах. Понял?
— Понял, батя.
— Ступай.
Паренек облобызал руку отца и прошел в освещенную большую светлицу. Конюший, хмуро насупя брови, проводил его взглядом.
— Ох, честной конюший, — жалобно заныла боярыня Илисафта, — не могу понят ь, отчего ты так суров с дитятей.
— Мужчина он, а не дитя, конюшиха…
— Беда могла с ним приключиться.
— Никакого дьявола с ним не могло приключиться.
— Тьфу, тьфу, тьфу! С нами крестная сила! Вот таким ты был всегда: тираном бессердечным.
— Да, был таким. А парню не мешай спать.
— Не гневайся, честной конюший, — сладко улыбнулась конюшиха. — Я его только накормлю, ведь все давно приготовлено. Постель постлана. Подушку я перекрестила — благословила мальчика на крепкий сон. Лампада затеплена, богородица увидит его.
— Илисафта, оставайся тут. Ионуц уже не младенец, не смущай его.
— Ты всегда тиранил меня, — сказала конюшиха, всхлипывая и глотая слезы. — Не бойся, я к нему не пойду, — солгала она с истинным наслаждением. — Какое мне дело до ребенка, которого ты принес бог знает откуда и оставил на пороге? Мало у меня и без него забот! Завтрашний-то день какой тяжелый! Знать бы хоть, какого роду-племени та женщина, о которой мы говорили. Так нет же, ничего не известно.
Конюший, не говоря ни слова, встал и скрылся в тени, окружавшей дом, под сенью лип и пристроек. На его гневный голос тут же сбежались служители. Боярыня Илисафта беспрепятственно прошла к Маленькому Ждеру и ласково напутствовала его на сон грядущий. После того как он прошел в свою опочивальню, она долго думала, не окурить ли его дымком паленой волчьей шерсти. Быть того не могло, чтобы дитя не убоялось чего-нибудь в дороге.
— Что бы там ни говорил его милость конюший, — озабоченно и вместе с тем удовлетворенно бормотала она, — немало еще утечет воды в Молдове-реке, прежде чем у мальца вырастут усы и окрепнут кости. Ему еще нужно теплое гнездо. Кто сказал, что князь Штефан призовет его ко двору в Сучаве и сделает товарищем княжича? Сам он это сказал? Или кто-нибудь другой? Скорее всего конюший выдумал это нарочно, чтобы подразнить меня. Слыханное ли дело — увести ребенка из родного дома! И зачем ему ехать? Кто его накормит? Кто обстирает? Кто спать уложит? Да уж и князь, видать, не от великого ума надумал уводить детей из родного дома… Будь он женщиной и матерью, то судил бы иначе. Но господарь — мужчина, как и конюший. Сам небось горазд скакать то к берегам Днестра, то к Серету. Будто нам неведомо, по каким он делишкам скачет. Хе-хе!
— Кто там еще? — повернулась она вдруг к тени, заслонившей сияние свечей в большой светлице.
— Да пробудет милость господня в сем доме! Это мы, боярыня Илисафта.
— Это ты, отец Драгомир? Как же я перепугалась!
На самом дело конюшиха ничуть не испугалась. Она сказала это просто для того, чтобы успеть обдумать, по какой надобности явился в столь поздний час отец Драгомир. Чай, скоро петухи возвестят полночь.
— Заходи, батюшка, садись. Конюшего нет, скоро придет.
— Я слышал, как он кричал на служителей, — проговорил с некоторым беспокойством священник, отыскивая, где бы поудобнее усесться.
Он был стар и тучен. Бороду и кудри его посеребрила седина, но щеки алели молодо: святой отец не потреблял воды во все дни своей жизни. Он чтил приговор лекарей и особливо книги зодиака. «От воды жди беды», — говорилось в этой мудрой книге, дававшей ответы на все житейские вопросы.
— Боярыня Илисафта, — проговорил отец Драгомир, отступая в сени и выбрав удобное место на широкой скамье. — Дозволь мне, боярыня, сесть вот сюда. Ноги уже не держат. До чего я устал, слов не нахожу. Да и забота грызет. Как быть, коли государь соизволит прийти на богослужение? Как мне справить чин государев, когда я — сама знаешь — в грамоте не силен? Ежели не приедет преосвященный Тарасий Романский и не будет следить за мной и проверять, так сам государь знает всю уставную службу лучше всякого митрополита. Князю нашему ведомо многое, не доступное разуму других королей и царей, ибо благословил его святой Геронтий Афонский. Оттого-то ему и удача во всем, особливо в ратном деле, и будут ему покоряться князья и властители, покуда не настанет час и не снесет он мечом голову наибольшего змия. Помоги ему, великий боже и пречистая богоматерь, и ниспошли ему одоление супостатов! Но ведь владыка Тарасий Романский завтра сюда прибудет. Откуда же мне взять те слова, коих я в жизни не слыхал? Службу литургии и всякие требы я знаю назубок. И в скорости могу состязаться с любым книжником. А вот там, где кончается типик [30] подстерегают меня опасности. Жития святых — это по части дьячка Памфила. Но теперь и дьячок ничем мне не может помочь. Горе, горе! Нынче вечером такая меня взяла тоска, и сказал я попадье, что уж лучше бы мне остаться в горах пастухом. Зачем было спускаться в долину Молдовы-реки после татарского опустошения? Что тут было в Тимише? Три дома уцелело. Другие семь домов были разрушены. Десять бедных жителей упросили меня служить в маленькой деревянной церквушке. Ведь я три года был послушником в монастыре. И службу помнил, и ладно пел. Хорошо мне было и среди пастухов и овец, когда скрывались мы в горах вместе с иноками. И подумал я, что, может, среди крестьян, принявших меня с такой любовью, мне будет еще лучше. А теперь что я буду делать?
30
Типик — церковный устав (греч.).