Настала тишина за невеселой княжеской трапезой. Впрочем, такими нередко бывали трапезы и утехи князя. Лицо отца Никодима, словно преображенное воспоминанием, вытянулось, побледнело. Маленький Ждер взглянул на брата и устрашился. Губы монаха беззвучно шевелились. За тем — сперва хрипло и отрывисто, потом все ровнее — полилось горестное предсказание:
— «После сего я услышал, — произносил он, полузакрыв глаза, строки Апокалипсиса, — после сего я услышал на небе громкий голос как бы многочисленного народа, который говорил: «Аллилуйя!» Спасенье и слава, и честь, и сила господу нашему.
И увидел я отверстое небо, и вот конь белый, и сидящий на нем называется Верный и Истинный, который праведно судит и воинствует.
Очи у него как пламень огненный, и на голове его много диадим. Он имел имя написанное, которого никто не знал, кроме Него Самого.
Он был облачен в одежду, обагренную кровью. И воинства небесные следовали за ним.
Из уст же его исходит острый меч, чтобы им поражать народы».
— Светлый государь, — проговорил монах сдавленным голосом, — этот воин на белом коне — новое слово закона Христова. Приспело время, когда воин должен призвать венценосцев ополчиться на зверя, угрожающего народам. Зверь этот — Мехмет-султан. У него семь голов, сиречь все смертные грехи. И десять рогов, сиречь угроза десяти заповедям. И писано, что воин на белом коне встретит его и поразит и прольет мерзостную кровь его.
Князь вздохнул. Лицо его прояснилось. Он протянул чашнику кубок. Алексэндрел-водэ толкнул товарища локтем. Воспользовавшись удобным случаем, оба юноши незаметно выскользнули во двор.
ГЛАВА III
В которой повествуется о крестовом братстве и прочих делах, волнующих юношей всех времен
В ту весну года 1469-го расцвела и быстротечная весна их жизни. С высокого крыльца игуменской палаты четко видны были горы, освещенные полуденным солнцем, и долина Немцишора, вплоть до Браниште затянутая серебристой дымкой. По двору обители сновали монахи. Только латники застыли на своих местах как изваяния. Когда княжич спустился по ступеням, страж, стоявший у нижней ступени, вздрогнул, отставил ногу и стукнул копьем о землю. Алексэндрел улыбнулся ему. Но усатый латник продолжал стоять недвижно и хмуро.
— Это албанец, — пояснил княжич. — Он стоит у дверей государя. — Таких всего пять. Отец привел их с собой из Валахии. Младенцем они носили меня на руках.
— Атанасий, — повернулся он к воину, — сегодня ты не ел, не пил.
— Успеется, — строго молвил воин.
— Чуешь, какой дух несется из кухонь?
Воин промолчал. Княжич, смеясь, удалился со своим товарищем. Двое товарищей Атанасия, скрытых в тени за лестницей, высунули головы в шлемах и, обменявшись с ним скупыми словами, двинулись за юношами, следя за ними издали.
На пустыре за стенами монастыря толпа поредела. Крестьяне отошли к повозкам, стоявшим в конце улиц и во дворах. Во всех проходах подвижно стояли по три наемника. За цепью воинов сновали люди, отовсюду неслись звуки веселья, ибо народ приступил к еде и питью.
Пареньки прошли вдоль стен и, остановившись у церковки святого Иоанна, стали глядеть в низину. Прямо под их ногами был склеп, в котором покоились черепа усопших монахов. А вокруг на лужайках цвели голубые колокольчики.
— Князь держит меня при себе на всех собраниях и трапезах, — пояснил Алексэндрел. — Говорит, так полагается. Приходится покориться. А как станет невмоготу, подойду к нему, прижмусь к его плечу. Коли погладит меня по лицу — значит, я волен идти, куда хочу. А не погладит, я вздыхаю и остаюсь на месте. У тебя, Ионуц, нет таких горестей.
— У меня своих хватает, — ответил Маленький Ждер. — Ничего, все горести проходят, как говорит отец.
— Какие же могут быть у тебя печали, Ионуц?
— Да мало ли их, княжич! Особенно, когда жеребятся кобылы и братец Симион кричит на меня. На служителей он не кричит. Только на меня. Говорит, что хочет сделать из меня рудомета и коваля. Государю Штефану нужны добрые ратные кони. А если не выйдет из меня истинного рудомета и коваля, то останутся государевы полки без коней; кобылы могут выкинуть и сгубить жеребят.
Лицо княжича осветилось вялой улыбкой, обнажившей мелкие зубы. Во всем облике этого юнца с белобрысыми усиками проглядывало какое-то беспокойство, неуверенность.
— Что же ты делаешь? Убегаешь?
— А то как же! Но стоит ему протрубить в бучум [27], я мигом ворочусь. В малолетстве однажды я не воротился, так он меня крепко отколотил. Знаешь, какие у братца кулаки? У тебя, княжич, не бывает такой докуки.
— Такой не бывает. Зато у меня нет ястреба и я не выхожу один в поле охотиться…
— Знаю. И в пруду у мельничной плотины не купаешься. И не подстерегаешь цыганочек конюшихи Илисафты, когда они собираются на посиделки. Зато ты — княжич, а потом сделаешься господином над нами и над всеми нашими владениями. Думаю, все-таки лучше быть князем.
— Ты уж говорил мне это, а сам хочешь оставаться Ионуцем Черным.
— Верно, княжич.
— Я бы тоже хотел быть просто Сэндрелом. Но отец все стращает меня, все говорит про долг и обязанности венценосцев, ибо власть их от бога и надлежит им употребить ее на пользу людям. Жизнь их, говорит он, бедна радостями и утехами. Все в их руках, но всем владеют они не для себя. Смерду и бедняку дозволено ошибаться и грешить. У повелителей дело иное — на них возложен всевышним великий долг. Вот и приходится мне учиться у наставников греческому и сербскому, знакомиться с изречениями Стагирита и блаженного Оригена.
— Таков уж удел твой, княжич.
— Думаешь, я не знаю? Прибавь к тому еще и другие удовольствия: тетка моя Кяжна водит меня по всем гробницам молиться за упокой души наших родичей, павших насильственной смертью. А младшие мои братья льют слезы по родительнице своей княгине Евдокии. Во дворце только и вижу, что собрания бояр, да слышу гневный голос государя. Снаружи — воины стоят на стенах. Бояре только и говорят, что о жалобах, об отнятых вотчинах, о казнях злодеев, о войнах. Знаю, такова участь князей, и стараюсь быть достойным ее. Но тебе хочу доверить одну тайну.
— Говори, княжич. Я слушаю.
— Нет, Ионуц. Ты должен сперва понять, что я открываюсь тебе, как близкому другу.
— Понимаю, княжич. Радуюсь и благодарствую.
— Ты мне понравился еще в прошлом году, при первой встрече. Увидел, что ты прилежен и многому научен. И душа у тебя смелая и верная.
— Государь, не достоин я такой похвалы.
— Не смейся, Ионуц. Я открою тебе тайну. Только поначалу побратаемся, чтобы никто на свете, кроме тебя, не узнал того, что я тебе скажу.
— Такая это страшная тайна?
— Великая тайна.
— Понимаю: любовная тайна. Выходит, ты куда счастливее меня, княжич.
— Почему?
— Потому что у меня таких тайн еще нет.
— Больно ты сметлив, — укорил Алексэндрел своего товарища. — Может, я и познал любовь, да счастливее не сделался. Уж лучше бы ее и вовсе не было.
— Полно, княжич, ты, поди, и сам не веришь своим словам.
— Ты прав. Лучше бы не было кое-чего другого. И прежде всего — ученья по указке наставников. Ты не знаешь, какая это мука!
— Сохрани меня господь! Зачем мне этакая напасть? Чего ты смеешься, княжич?
— А вот когда явишься ко двору в Сучаву, как повелел государь, так и тебе придется учить сербскую грамоту и зубрить стихи Гомеровы.
Ионуц задумался, хмуря брови.
— Или ты посмеешь ослушаться государя?
— Нет. В Сучаву я приеду. Люб ты мне, княжич, да еще и то любо, что хочешь доверить мне свою тайну. А только учение и наставники мне ни к чему. Я должен сделаться рудометом и ковалем, как решил батяня Симион. Отец Никодим хочет учить меня грамоте, а батя не хочет.
— Какой батя?
— Конюший Маноле Ждер. Твердит: «Зачем много учиться, в голове будет мутиться». Он и сам грамоте не разумеет, так зачем же она мне? Отец Никодим учен за всех нас. Хвала господу, что умеем делать другие дела — поважнее, а уж без грамоты как-нибудь проживем. Азбуке-то, может, меня и научили бы, да наш священник отец Драгомир неграмотен. Намедни узнал я, что наш дьячок Памфил — звездочет и книжник. Так и он говорит, что боярину и воину нечего тратить время на пустяки. Монахи читать горазды, дьяки — писать, и хватит. Чему смеешься, княжич?
27
Бучум — народный духовой инструмент: длинная труба из липовой коры.