А она и сама смотрела, словно впервые мир увидела, и примечала то, на что раньше никакого внимания не обращала. На лес, например, который, оказывается, такой разный, и если у тебя глаза на лбу есть, то колок с колком никогда не спутаешь, потому что у каждой опушки и даже у каждого дерева свой характер есть, свое неповторимое лицо.
Так она в тот раз приметила березу, старую белую березу с многочисленными черными язвочками, источившими весь ее царской стати стан. Но не эти червоточины удивили Светлану, а крупные, побуревшие от времени зарубки, которые ежегодно делала деревенская ребятня, услаждаясь пахучим, прозрачным соком. Из одной такой зарубки проклюнулся на свет крохотный отросток, и Светлана до физической боли ощутила, как трудно далась старой березе эта новая жизнь.
Потом отец косил траву на ночь для Чалки, и Светлана охапками носила ее в повозку, задыхаясь от аромата щавеля и раздавленной земляники. Трава была мокрой, тяжелой и сочной, сочной даже на взгляд. И Светка, дурачась, поднесла пучок травы Чалке. И когда лошадь, захватив траву мягкими сухими губами, хрустнула ею, выталкивая языком мундштук уздечки, Светка и себе набила полный рот клевером и старательно пережевывала, ничего, кроме пахучей горечи, не ощущая. Но она и теперь (столько лет прошло) хорошо помнит этот горьковатый вкус и бархатистый омут лошадиного глаза с маленькой слезинкой в углу.
Подошел отец, и она сразу угадала его горькую и тоскливую мысль и притихла, стыдясь за дурачество и за свое счастье в этот вечер.
— Д…два г…года назад, Светка, в этот день наша мать померла.
И пропала Светкина сказка, которую она так счастливо нашла в такой несчастливый для них день. И припомнился такой же день и румяные шаньги с морковкой, которые не хотелось есть. И еще старухи в доме тихие, вкрадчивые, черные, их плаксивые голоса: «Сиротиночкой-то ты осталася, кому головушку приклонишь, кому пожалиться пойдешь, девонька ты наша сердешная, сиротиночка горемычная».
А потом маленький холмик на деревенском кладбище, аккуратно обложенный дерном, и подергивающееся плечо отца — тоже контузия, а теперь еще… Она прижалась к нему и хотела плакать, а слез не было. Она морщилась, стараясь выдавить хотя бы слезинку, — слез не было. Они пришли позже, значительно позже, долгими зимними ночами, в холодной, одинокой постели.
И так все и переплелось в Светкиной жизни, радостное с печальным, веселое — с больным.
Прошлым летом приехала в первый в своей жизни отпуск. Отец на вокзале встретил. Обнялись, расцеловались, и все молча, и молча до дома доехали. А дома по ставил отец вареную картошку с груздями на стол, поллитровку достал — и опять они ни слова. А как выпил отец стакан залпом, уронил голову с серебром на висках и заплакал, задергалось у него плечо.
— Эх, Светка, к…кабы мать-то посмотрела теперь на тебя.
Светка выскочила из-за стола, упала перед отцом на колени, прижалась к его ногам и тоже в плаче зашлась. А мать-то с портрета на стене на них смотрела, а на выцветшем от времени покрывале — ее штопка, под швейной машинкой салфетка с ее вышивкой крестом, клеенка с протертыми углами — ею куплена. Как же отец-то силы находит здесь жить?
Вечером, когда уже завершил Белобородов зарод и стоял он среди луговины громадным, красивым, настоящее архитектурное сооружение полей, к Светлане подошел Сережа. Весь день ждала Светка, а он не подходил. И словно бы даже сторонился ее. Уезжал со своей волокушей на дальний конец луговины, ворочал тяжелые навильники, молчал — и не подходил.
А теперь подошел, пыльный, загорелый, от чего еще белее казались его волосы.
— Здравствуй, Светлая.
— Здравствуйте, — опустила голову Светлана и замок на курточке вверх потянула. И уже чувствовала, понимала, что не может без этого голоса, без этих грустных, все понимающих глаз. И показалось ей, что с того дня, когда она впервые увидела Сережу, целая вечность прошла. А она всю жизнь прожила и как-то напрасно прожила.
— Знаешь, Света, — заговорил Сережа и присел на корточки и заглянул снизу вверх ей в глаза, — а мне без тебя тяжело. Честное слово, тяжело. Мне тебя все время видеть хочется. Знаешь, смешно получается, но я всякие молитвы придумываю, чтобы ты мне случайно встретилась. Например: «Господи, ну пусть она сегодня в магазин придет, пусть ее к больному рядом со школой вызовут». А иногда и без высших сил: «Хоть бы ребята на меня бревно уронили, и я бы ее увидел». Понимаешь? Такие дела, Светлая.
Больно было Светке, и хотелось погладить Сережины волосы, руку погладить и сказать кто-то хорошее, и по деревне пройти, и чтобы его рука на ее плече лежала. И она знала, что с ним бы ей стыдно не было, а было бы легко и просто. Просто и легко.
— Не надо, Сережа, — впервые назвала она его по имени, — зря вы так обо мне… думаете. Напрасно, и ни к чему это. Вам скоро уезжать, а я замуж выхожу. Вам бы раньше приехать.
Прошумел ветерок, колыхнул не скошенные еще голубые травы, и низко прогнулись они, обнажая белесые корешки. И по-вечернему зябко стало от близкой воды, от ветра, от красного диска солнца, которое медленно опускалось за сопки, по метру уступая землю сумеркам.
— Ох, Светлая, — сказал Сережа, — не надо мне было приезжать к вам. А раз приехал — я тебя так просто не отдам. Ты ведь меня совсем не знаешь. У меня отец латыш, а мать хохлушка, преупрямый народец… Зачем ты так торопишься?
— Не знаю, Сережа. Я и сама ничего не знаю, — и опять с тоской повторила, — тебе бы раньше приехать.
— Раньше я не мог. Я не знал. А знал бы — приехал. Обязательно приехал. — Сережа сидел на кучке сена и пересыпал из руки в руку сухую, опаленную солнцем землю, и Светлана присела рядом и прямо в Сережкины глаза посмотрела. И в них глухая тоска стояла, недоумение и боль в них были. И Светка совершенно не знала теперь, что ей делать, и в ней боли не меньше было, а больше, наверное.
— Сережа, да ведь столько девчат вокруг…
— Да?
И она смутилась от глупости своих слов, которых не надо было говорить в эти минуты.
А люди, сидевшие в ожидании катера под зародом, чему-то смеялись, и опять главенствовал над ними звонкий голос Соньки-Бубоньки, которая давно вошла в силу слова и помнить не хотела о том, что некогда мотоцикл растычкой называла. А может, веселилась она так и была вся как-то нараспашку потому, что рядом был Иван Иванович Белобородов, а его жена, сухая и длинная баба с желтыми висками, теперь сидела дома и зло поглядывала в оконце, выжидая мужа.
— Ты его и в самом деле любишь, Светлая?
— Не знаю, Сережа. Не надо меня так спрашивать.
Я ведь и правда не знаю… В прошлом году школу тоже ваши строили, а тебя вот не было?
— Я в другом отряде был. На путину ездил. На Сахалин.
— И значок тот сахалинский?
— Да.
— Красивый.
— Мне его один рыбак подарил, Гриша. Осенью сейнер и вся их команда потонули в шторм…
— Гля, упрятались под копенку и милуются. — Перед ними стояла Верка и насмешливо кривила губы. — А я-то с ног сбилась, вас искала. Может быть, помешала?
— Да нет. — Светлана посмотрела на протоку и увидела, что катер Сурена, задевая рубкой кусты ракит, спешит к доносчикам, и сам Сурен стоит на носу, а за штурвалом застыл его молодой помощник.
— Катер бежит, — заметила и Верка, — а может быть, вы здесь заночуете?
— Вера! — Светлана вскочила на ноги, нахмурилась.
— Молчу, — Верка покосилась на Сережу, а когда он ушел к своим, пожала плечами. — Ты не только парням, а и мне голову заморочила. Никак не дойму, любишь-то ты кого?
— А никого, Вера, я не люблю. Пойдем.
— Так душа-то у тебя к кому лежит? — упрямилась Верка. — Сережа — парень видный. Мне бы его. Эх, Светка, не понимаешь ты своего счастья. Да ведь и опять же капитанишка первый класс. С таким переспать и то лестно.
— Дура, — покраснела Светка, — ты чего мелешь?
— Известно чего, — загадочно улыбнулась Верка и грубовато хохотнула.