«Хошь заработать? — спросил его однажды какой-то ловчила. — У меня — „Полароид“, у тебя — твоя рожа». «Кто ее помнит!» — «Напрягутся — вспомнят. Щелкнутся на память. С великим в обнимку. За двадцатку. Десять мне, десять — тебе».
Ловчила был мужем Зинаиды, Нининой напарницы. Сегодня ловчила болел, отлеживался. Нине стоило немалых усилий, чтобы заставить Костю выйти из дома и прийти сюда, на подмену к Зинаидиному муженьку. Нина ликовала. Хоть что-нибудь, да заработает. Надо только выкрикнуть громко, зазывно: «Фото на память! Вы и король разговорного жанра! Сегодня — в последний раз!» — и щелкнуть потом «Полароидом». Все дела.
— Опять идет! — охнула Оксана. — Твой идет, Нина!
Костя снова вернулся. Подошел к жене, уныло выдавил:
— Он плачет.
— Кто? — Нина подняла на мужа усталые глаза.
— Кто… Разговорник наш. Спрятался за ларек с шаурмой и плачет. Его какой-то гость столицы обидел. Я, говорит, с тобой сфотографируюсь, только ты мою куртку накинь. А то у тебя такой обдергай — никто потом и не поверит, что ты тот самый… Нина, иди успокой его, ты умеешь. Я не могу, я сам разревусь.
— Стой здесь, — велела Нина.
Она выскочила из перехода в людской полдневный улей и ринулась к будочке, в которой готовили шаурму. Ступая по пустым бумажным тарелочкам, коими было усеяно все вокруг, она обогнула будку и увидела знаменитого сатирика. Он уже не плакал. Его морщинистое испитое лицо не выражало ничего, кроме абсолютного опустошения. Он стоял, полузакрыв глаза, смежив набрякшие красноватые веки, обхватив плечи руками. На нем был ветхий линялый пыльник — такие в кино пятидесятых годов носили инженеры-целинники и функционеры средней руки, — аккуратно подштопанный на локтях и у истрепанных обшлагов. На ногах — «прощай молодость» со сломанными «молниями».
— Николай Петрович, — негромко окликнула его Нина.
Старик вздрогнул и открыл глаза.
— Идите домой, вы устали. Вы сегодня хорошо поработали. Пожалуйста, идите, вам отдохнуть пора.
— Чем такой позор — лучше живым в гроб лечь, — глухо произнес старик.
— Никакого такого позора, — возразила Нина, подходя к нему и осторожно дотрагиваясь до костлявого плеча экс-звезды. — Люди бывают бестактными. Вы лучше меня это знаете. Простите их и забудьте.
— Меня Гаркави объявлял, — прошептал старик, снова прикрыв глаза. — Я еще Хенкина застал… Я имел бешеный успех — четыре концерта в день с аншлагами.
— Я знаю. — Нина поглаживала его по плечу, успокаивая.
— На одной афише с Утесовым, — шептал старик. Губы его дрожали и кривились. — С Мироновой-Менакером. Яхонтов на мне каждую программу обкатывал…
— Я знаю. Пойдемте отсюда. — Нина обняла его за плечи, пытаясь отвести от стены будки. — Пойдемте, я вас домой провожу.
— За что?! — выкрикнул старик надтреснутым фальцетом. Что это за страна такая, прости Господи?! Я пятьдесят лет на эстраде, а мне за газ платить нечем!
— Мне тоже нечем, — пробормотала Нина.
Заслышав крики, продавец шаурмы выглянул из будки и сделал Нине знак рукой: мол, уводи своего юродивого.
— Меня никто не помнит, — сказал старик обессиленно. — Они меня с Вициным путают. Кретины! Иваны непомнящие!
— Все вас помнят, — возразила Нина, лихорадочно соображая, как бы его успокоить, что бы такое приврать. — Я вас помню. Я на все ваши концерты ходила в юности. Месяц копила на билет.
— Правда? — просветлел сатирик.
Нина кивнула. Сроду она не ходила на его концерты, конечно. На эту разлюли-люля-по-шлягу. Она ходила в Политехнический на Окуджаву, стояла на галерке в «Современнике» и на «Таганке», в Пушкинском бродила до закрытия…
— Нет, вы меня не обманываете? — Старик не сводил с нее испытующего взгляда. — Ну, все равно спасибо. Хотите, я с вами бесплатно сфотографируюсь?
— Хочу, — кивнула Нина, чувствуя, как перехватывает дыхание. — Очень хочу.
— Деточка, что же нам делать? — спросил старик с обезоруживающей детской беспомощностью. — За что нам это все? Эта жизнь жуткая? Почему мы так страдаем? За какие такие грехи?
— Я не знаю, — вздохнула Нина. — Лучше об этом не думать. Может быть, все еще образуется.
— И мы услышим ангелов, да? — подхватил старик с горькой усмешкой. — И небо увидим в алмазах? Ну, дай нам Бог. Мне ждать недолго осталось, я эту зиму не переживу… Мне — ангелы. Вам — алмазы, идет?
Нина молча обняла его, и они стояли вот так, обнявшись, на крохотном пятачке земли, отгороженном от людского муравейника стеной будки.
Муравейник жил своей обычной дневной жизнью. Шум голосов, непрестанное движение, суета, толкотня, озабоченные усталые лица…
Дима стоял посреди маленького двора и озадаченно озирался. Бог ты мой, он уж и забыть успел о том, что есть еще на свете такие дворы — грязноватые, тесные, облепленные со всех сторон четырехэтажными панельными «хрущевками»… Как они там живут, в этих каморках, в этих крохотных кухоньках, в подслеповатых комнатенках с низкими потолками? Бедные, бедные люди… Какая-то старуха плелась к магазину, пустая авоська болталась у нее на согнутом локте.
— Поди дай ей денег, — велел Дима охраннику Владику.
Лева выбрался из машины. Глянул в бумажку с адресом, сверился с номером соседнего дома.
— Дмитрий, — произнес он решительно и весело, — нам сюда. Ну? Чем тебе не особняк Рябушинского? Наша графинюшка проживает именно здесь. Дом шестнадцать, корпус семь. Все верно.
Дима вошел в подъезд вслед за Левой и брезгливо поморщился: в подъезде воняло кошачьей мочой, дешевым портвешком — по всей видимости, местные алкаши облюбовали этот подъезд для ежевечерних возлияний. Где-то совсем рядом, за стеной, какая-то женщина кричала визгливо и яростно, потом загремела посуда, хриплый мужской бас пятистопно выругался…
— Слышимость, а? — усмехнулся Лева, одолевая пролет за пролетом. — Хрущобы… Детство мое золотое…
— Да ну? — изумился Дима, едва за ним поспевая. — У тебя же папаша был дантист. Неужто в хрущобе куковали?!
— А ты как думал? — хохотнул Лева, остановившись у двери под номером девятнадцать. — Знаешь, сколько зубов ему пришлось запломбировать фраерам всяким, прежде чем он на кооператив в Сокольниках заработал? Мало не покажется… Нуте-с, к делу! — И Лева нажал кнопку звонка, переложив шикарный букет (гладиолусы в пестрой кружевной фольге) из правой руки в левую.
Дверь открылась почти сразу же.
Худенькая пожилая женщина в пальтишке из болоньи стояла на пороге и испуганно глядела на нежданных гостей.
— Что же вы не спрашиваете «кто там», сударыня? — поинтересовался Лева наставительно. — Крайне неосмотрительно с вашей стороны. Нравы падают, криминал растет… Госпожа Шереметева здесь проживать изволят?
«Зачем он ерничает? — подумал Дима с досадой. — Издевается над несчастной старушенцией, козел… А может, это она и есть — Шереметева? Ошибочка вышла, опечаточка в списке: вместо семидесяти лет поставили сорок. М-да… Вот тебе, Дима, и невеста. Пойдешь под венец с Божьим одуванчиком».
Он вспомнил картину «Неравный брак»: постный старец и скорбная молодка у алтаря. Дима представил себя на месте молодки: размордевший верзила под воздушной фатой… Заржал в голос, не удержавшись.
— Могу я видеть госпожу Шереметеву? — повторил Лева, с удивлением покосившись на компаньона.
— Здесь господ нет, — отрубила старуха. Она уже справилась с растерянностью. — Здесь в основном товарищи. Нина! — крикнула старуха. — Вставай! К тебе!.. Проходите. — Она посторонилась, впуская визитеров в крохотную прихожую. — Что-то к нам какая-то публика непонятная зачастила, — добавила она вполголоса, словно для себя.
— Всему свое время, сударыня, — успокоил ее Лева, с любопытством озираясь по сторонам. — Мы приоткроем завесу над тайной. Вот чайку нам нальете, тогда и…
— Проходите в кухню, — вздохнула старуха. — Нина! — крикнула она снова. — Она сейчас встанет… Уснула после ночной смены.
Старуха ввела гостей в крохотную кухоньку. Дима скептически огляделся. Башку бы с плеч Никите Сергеевичу за эти кельи. Впрочем, благое дело делал. Вытаскивал народонаселение из бараков и коммуналок. И не его вина, что народонаселение до сих пор в таких клетушках ютится. Дай Бог здоровья дядьке в кепке — может, хоть он москвичей из этих нор вызволит?