— А другие как?

— Семеро вас осталось, казаков.

— Половина, значит. Вовремя ты пришёл, Зырян.

Семён встал, потрогал повязку на голове и потом только крепко расцеловался с Зыряном.

— И со мной давай! — заревновал Митяй.

С Митяем трижды обнялся. Потом тихо шли по полю. Много было убито.

— Смотри ты! — сказал вдруг Дежнёв. — Пелева.

Пелева лежал, схватившись руками за копьё. Он вдруг шевельнулся, открыл глаза. Копьё оторвалось от земли и ударило Зыряна в бок. Зырян упал, обливаясь кровью…

Пелеву убили. Зыряна понесли в крепость.

Болел он долго. Кашлял кровью. А через год умер.

Так закончилась война с бесстрашным и могучим юкагирским тойоном Аллаем, так закончилась жизнь русского морехода, воина, открывателя новых земель Дмитрия Михайлова Зыряна. Называли его казаки промеж себя Ярилой. Он открыл реку Алазею и вместе со Стадухиным Колыму. Всю жизнь собирал царю ясак, чёрных мягких соболей и умер, как полагается герою, бедным. Плакали по нему дюжина казаков да одна якутская баба. И то славно! По другим товарищам своим казаки не плакали.

С Колымы в Якутск, из Якутска в Москву пошла-пошла грамота: мол, сними ты, царь-государь, со своего царского довольствия твоего служилого человека Дмитрия Михайлова Зыряна, потому что ни денег ему твоих, царь, ни хлеба, ни соли, ни слова твоего ласкового не надобно. Плыла та грамота по рекам, катила в санях, поспешала верхом, а Москвы всё не видать было: уж больно далека Москва, высока. Сколько ещё лет будут колымские казаки отписывать свои грамоты царю Михаилу Фёдоровичу, не зная о том, что его душу за упокой уже поминают.

Двенадцать изб воеводы

Четыре года носило Стадухина по студёным краям. Аж слезу прошибло, как показался Ленский острог. Не причалил ещё коч, а Михаил был уже на берегу, прыгнул. Опустился на землю, поцеловал её, невкусную, а перекреститься на церковь не успел. Подхватили его под белы рученьки и поволокли. Шевельнул плечами — не тут-то было. Повисли на руках парни дюжие, умелые.

— Куда вы меня тащите? Я и сам дойду!

Молчат.

— Стадухин я. Мне к Петру Петровичу Головину надо.

Молчат.

Провели пустынным городком, к одиноким безоконным избам. Было тех изб двенадцать, одну отперли, втолкнули Стадухина в чёрное нутро, на руки, на ноги браслеты железные — и на цепь.

— Скажите, за что?

Молчали ловкие парни. Звякнули ключами, замками цокнули и ушли. Думай. Вспоминай свою вину, может, что и вспомнишь, а не вспомнишь — придумаешь, не за что-то ведь на цепь не сажают.

Ночью дверь в стадухинскую башню отворилась.

— Спишь, Михаил?

— Кто это?

— Не узнал?

— Юшка? Селиверстов?! Друг!

— Тихо. Держи хлеб.

— Что у вас делается, не разумею?

— Последние денёчки Головин царствует. Ограбил всех. Заворовался так, что на Москве прознали. Едет новый воевода. Боярин Василий Пушкин.

— Меня-то за что взяли?

— Чего спрашиваешь? Бесится Пётр Петрович! Последние денёчки властвует.

— Дожить бы!

— Доживёшь, бог милостив.

Проснулся Якутск и ахнул. Вдоль главной улицы стояли чёрные гусаки. Головин обошёл виселицы, по каждой ладошкой ударил. Увидел казаков, крикнул:

— Ждите воскресенья. Потешу! Парфёну Ходыреву — первому милость окажу.

Казаки стояли без шапок, склонив головы, пряча глаза. Не дай бог, что не так покажется воеводе: прибьёт кнутом, а то и повесит.

Не пришлось порезвиться Петру Петровичу. Приехал дьяк. Прошёл к воеводе в дом со стрельцами. Провели воеводу через Якутск в новёхонькую двенадцатую избу. Для себя построил тёмный терем, для себя — тесный. Всех, кто сидел, отпустили. Вырвали виселицы с корнем.

Воеводу Василия Никитича Пушкина встречали, как царя. Чаяли в нём воеводу разумного, обходительного. Соскучились по слову высокому, ласковому. Про себя мечтали, что от встречи такой Пётр Петрович Головин в тюрьме зубами скрежетать будет.

Встречали Пушкина за три версты от Якутска. Гонцов послали молодых да проворных, кафтаны на них надели соболиные. Стадухин и тут поспел. Подарил воеводе шапку соболью.

— От моих колымских казаков. — А шапку подарил свою. Иной убыток — прибыток. Много подарков будет у воеводы, а запомнится первый.

У ворот встречали хлебом и солью — все приказчики да начальники, не ниже атамана.

Принял воевода хлеб-соль, поехал по городу, ручкой помахал народу, возле церкви вышел из возка, а в церковь не пошёл.

Постелили ему дорогу старенькими кафтанами матерчатыми.

Сказал воевода:

— Я ли не правитель самого просторного края? Я зазря, что ли, ехал к вам два года? Мне ли по тряпкам ходить? Или врёт молва, что нет богаче слей полуночной страны? По соболям пойду!

Бросили в ноги воеводе собольи кафтаны. Разглядели: молодой совсем воевода, почуяли — и этот норовом крут и, прости господи, головой не силён.

IV. НА МОСКВЕ

Царь Алексей Михайлович

Возвращались с охоты. Затравили матёрого волка. Царевич Алексей сам перерезал матёрому глотку, распалился, расхвастался, и все радовались тоже.

Наставник царевича Борис Иванович Морозов дал вдруг лошади волю, и все поскакали, тесня и обгоняя друг друга. Резвее были сердечный товарищ наследника, одногодок Афанасий Матюшин и, конечно, сам Алексей. Первыми пересекли поле, врезались в молодой березняк.

— Афонька! — крикнул царевич. — Уводи!

Матюшин попридержал коня, дожидаясь, чтоб его приметила свита, а наследник, увёртываясь от деревьев, дал стрекача в сторону.

Сбило шапку — засмеялся. Хлестнуло по лицу — опять засмеялся. Вырвался на опушку — и кубарем через коня.

Стояло расписанное облаками небо. Алексей потянул воздух в себя, в носу захлюпало. Вся морда небось в крови. Разом вскочил, потыкал кулаком в бока — целёхонек.

Вспомнил о коне. Красный, шёлковый, лежал он на синей осоке. Попал ногой в колдобину — начисто переломил: кость наружу вышла. Встал виновато Алексей перед конём на колени.

Отцу расскажут — ведь не будет ругаться, заплачет ведь.

Поиграть охота, Алексей? Нельзя: наследник ты. Свернёшь себе шею — смутам быть. Убийствам, войне, мору. Поиграть охота, Алексей? Нельзя. Нельзя царям играть. Терпеть надо.

Отец-то, бедный человек, с шестнадцати лет в царях. В царях ведь!

— Вставай! — заорал на коня Алексей. — Здрав будь! Велю!

Коня била дрожь, косил на человека большим глазом.

Алексей заколотил руками об землю, обжигая ладони осокой. Вскочил. Захлёбываясь до икоты слезами, вытянул нож.

— Погоди, боярин!

Перед Алексеем стоял мальчишечка.

Как одуванчик голова, глаза большие, тёмные, как болота.

— Возьми мою лошадь, а твоего коня поправлю. Отец мой лошадник, он поправит.

Алексей снял с руки перстень.

— Дарую! Сердце у тебя доброе, человек!

Мальчишечка повертел перстень, поймал алмазом солнце и засмеялся.

— Горит-то весь!

— Где лошадь?

— Тут, сейчас приведу. Сено убираем. Отец заодно бортничает. Дупло нашёл богатое, мёд качает. Ты сбрую пока снимай со своего.

Мальчишечка убежал.

Алексей снял сбрую с коня, а сам молился, чтоб выжил, выдюжил его прекрасный скакун.

Лошадь была крестьянская, с большим животом, с тяжёлыми, сильными ногами. Алексей усмехнулся и стал снаряжать её. Она была смешная, добрая, эта лошадка, в царском уборе из золота, серебра, редких каменьев.

Прыгнув в седло, Алексей сразу же тронул повод, чтоб скорее убежать от погубленного коня, чтоб не застала его здесь свита.

Повернулся к мальчишечке, помахал ему.

— Шапку мою поищи в лесу. Она дорогая, в каменьях вся. Тебе дарю.

…Борис Иванович как увидел царя на кляче, так и похолодел сердцем. Закричал было, а наследник посмотрел на него кротко и сказал тихо:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: