— Не дело говоришь, Герасим. Приказчиком хочешь быть, кричишь — сумеешь, а сумеешь ли? Сумеешь ли, как Дежнёв, иноземцев не огнём взять, а миром?
— На мир я чихать хотел. Иноземцы передо мной трепетать должны. Скучно смотреть, как Дежнёв обхаживает их. Сказки, говорят, каждый вечер слушает. Он бы ещё богу ихнему молился.
— Зазнаешься ты, Герасим, заносишься. Назад нечего смотреть, ты смотри, чей коч последним о камни вдарит.
— Мой, что ли? Я свой коч сам покупал, сам вожу и на Колыму приду на нём же. Попомни моё слово, Федот Алексеев.
— Добро бы, если так…
— За Дежнёва ты держишься, Попов. Зря. Со мной бы тебе и веселей жилось и богаче. Потрясли бы мы этих чукчей, сходили бы на острова, зубатых бы людей потрясли. Товаров своих не растратили, а о прибыли нашей сто лет разговаривали бы…
— Прощай, Герасим. К людям своим спешу. Запомни только, богаче земли всё равно не будешь, а за богатство на крови кровью платят, на слезах — слезами.
Герасим плюнул в сердцах и пошёл прочь.
Федот Алексеев рассказал Дежнёву об этом разговоре, и Дежнёв не пошёл к сказочнику; как стемнело, прокрался к анкудиновскому кочу, втиснулся возле кормы, между бортом и каменистым берегом, и слушал. Вели разбойнички разговоры степенные, и думал Семён, что зря морозил бока, но Герасим кликнул вдруг в казёнку Пятко Неронова. Нашёптывал ему страшные слова. Велел пробраться ночью на коч Дежнёва и зарезать Семёна до смерти. Награды Анкудинов давал Неронову сто рублей деньгами да столько же соболями или рыбьим зубом.
— А откажешься, али струсишь, али переметнёшься, убью тебя, Пятко, с великими мучениями, — досказал Герасим свою сказку, — рвать велю тебя клещами, а потом в океан брошу.
Пятко поперёк и слова не сказал.
Семён выждал, как пошибче загалдят разбойнички, выбрался из укрытия и ушёл к своим людям. Спать он отправился на коч, как всегда, в одиночку, только перед этим послал туда тайно Митяя. Леживо приготовил Семён на обычном месте, только не для себя, а для куклы. Сам в другом углу затаился.
Ночью кто-то тихо перелез через борт и пошёл по палубе на корму, где стояла казёнка для приказных людей и где спал теперь Дежнёв. Дверь отворилась бесшумно. Явилось вдруг пятно посветлей, а на нём тёмное. Мгновение вор постоял, прислушиваясь и привыкая к новой темени. Потом шагнул к лавке, на которой спала кукла. Нащупал тулуп, распахнул, и тут вора, бедного, так старательно двинули по затылку, что рухнул он на колени, а потом боком повалился на пол.
— Ты не железом его? — спросил Дежнёв из своего угла.
— Да нет, кулаком.
— Живой?
— Пощупаю сей миг. Тёплый.
— Дышит?
— Да как будто не дышит.
— Вот ведь сила-то!
— Ничего, Семён Иванов, бог даст, отойдёт. Жалеть-то его вредно. Спящего человека хотел решить жизни. Нехорошо это.
— Нехорошо, Митя.
— Так чего, спать, что ли, будем?
— Можно и соснуть.
— А его куда?
— А его, Митя, отнеси-ка ты тихонько Анкудинову. Ихний ведь он. На своём коче скорей и отдышится.
У Анкудинова не спали. Герасим жёг на железном листе большой огонь. Чтоб отвести от себя разговоры, пригласил на свой коч людей Федота Попова и угощал, чем мог. Пел, пил, а сам тревожно прислушивался к ночи. Наконец раздались осторожные, тяжёлые шаги. Анкудинов не выдержал и встал. Шаги затихли. Гости посмотрели на Герасима и тоже насторожились.
Вдруг над бортом появилась фигура, бережно положила на палубу Пятко Неронова.
— Кто? — закричал Анкудинов.
— Я это, Митяй!
— Кого принёс?
— Пятко вашего. Хотел он Семёна спящим зарезать, а я его стукнул кулаком маленько, а он чего-то не дышит.
Казаки вскочили со своих мест, схватились за оружие.
Кто-то окатил Неронова водой, он зашевелился.
— Повесить мало! — разъярился Герасим. — Да я его сам на куски разорву.
Выхватил из-за пояса кинжал.
— Стой! — сказали из темноты. — Не он убивал. Его рукой убивали.
На коч поднялся Дежнёв.
— Митя, возьми-ка опять Пятко. Отнеси к нам. Там ему спокойней будет.
Ни слова не возразил Анкудинов.
Море затихало. Всё ленивее бросало оно просоленную свою требуху на каменные берега, слизывая всё ту же каменную, невкусную еду. Но оно надеялось на добычу и пожирнее и всё набегало, набегало.
Чукчи, довольные великой усладительной водой, невиданной красоты одеждами и бусами, вышли всем стойбищем на берег и, завораживая море, начали свою самую древнюю игру в прыжки.
Прыгун становился на шкуру. Шкуру подхватывали несколько человек, раскачивали и подбрасывали на ней прыгуна. А тот должен был устоять.
Ни один мужчина так и не смог удержаться. Все падали. Тогда вышла дочь Эрмэчьына, встала на шкуру и, как бы высоко ни бросали её, ни разу не упала. Когда люди утомились, девушку опустили на землю. Она сошла со шкуры и, не сводя глаз с Дежнёва, подошла к нему и обнюхала.
— Русский косматый человек! — сказала она. — Я не упала ни разу, и, значит, море утихнет. Значит, откроется тебе далёкая морская дорога. Пусть будет удача тебе.
Она разрумянилась, чёрные глаза её, будто спелая черёмуха, блестели.
— Спасибо тебе, девушка, — сказал Семён. — Спасибо, что постаралась для нас. А если впрямь море ты этим успокоила, все перед тобой на колени встанем. Ведь правда? — ища поддержки, повернулся к товарищам, и те, пряча смешки в бороды, сказали:
— Истинно!
Тревожно было Дежнёву. Не спалось ночью. И только сомкнул глаза, приснился Пичвучин. Сидит будто Семён на берегу реки. Не здешняя река, не чукотская. Берега зелёные, дно у реки — белый песок. Через всю глубину видно, что делается в рыбьем царстве! И видит вдруг Семён — плывёт по реке крошечный Пичвучин. Плывёт саженками. Машет, что есть силы, а до берега далеко. А за Пичвучином гонится голавль краснопёрый. Да был бы голавль, а то так — голавлишко. Плавает, нахал, не торопится, ест Пичвучина по малым частям. Один тор-басок стянул и жуёт. Пичвучин плывёт, плывёт, а пятка у него голенькая, посинела от холода, того и гляди судорогой ножку сведёт. А голавль уже другой торбасок стягивает.
Забросил Семён удочку промеж голавля и Пичвучина. Червяк на крючке красный, живой, ворохается. Голавль хвать его. А Семён — дёрг. Красные пёрышки на красном солнышке куда раскраснелись!
Бросил Семён голавля в траву. Смотрит, где Пичвучин, а он уже на берегу.
— Спасибо тебе, бородатый человек, — говорит, — ты меня спас, и я тебя не забуду. Спокойного моря ждёшь, а море-то уже спокойно.
Вскочил Семён, глаза протёр, слушает. Не шумит. Выбрался из казёнки — спокойно на океане. Месяц ущербный горит. Посреди неба — кол-звезда, Полярная. Чукчи рассказывают, что под её жилищем дыра в другой мир. Изба у кол-звезды ледяная, на коньке — фонарь. Виден огонь того фонаря в обоих мирах.
— Ну и сон! — обрадовался Семён и пошёл к стойбищу будить людей. — Хватит спать. Целую неделю спали. За ночь и утро можно до островов зубатых людей дойти, поторговать быстро и — на Анадырь-реку.
Идёт Семён открыто, не стережётся, и вдруг голос дикий — так и сел.
Стоит возле китовой башни голый человек, запрокинул голову к месяцу и шепчет страшным шёпотом:
— О луна! Я показываю тебе части своего тела. Прояви сожаление к моим гневным помыслам. Ни одной тайны не скрыл я от тебя! Помоги мне против бородатых людей! Они притворяются добрыми, но они злобны. Они притворяются простаками, но они хитры. Помоги мне, луна!
Это был шаман. Шаман затанцевал свой танец, упал от усталости на землю и опять, подставляя искажённое яростью лицо луне, шептал заклинания.
— Тому, кто подвергнут моему гневу, я говорю: «Ты не человек, ты — тюленья шкура!» Креветку призываю: «Постоянно скреби его и пробей его насквозь. Столь велик мой гнев, столь велик твой гнев! Скоро покончив, скоро истреби, ещё до наступления времени бури и снега!»
Шаман пополз на четвереньках вокруг китовой башни. Потом поднялся и, шатаясь, ушёл в свою ярангу.