— Ты чей?
Никто, как дети, не умеет так ловко ставить человека в тупик своими вопросами. Чей я? Когда-то очень давно, когда была жива мама, я был мамин. А чей я теперь?
— Ничей, — грустно ответил я.
Два больших серых глаза внимательно смотрели на меня.
— Так не бывает! Ты чей-нибудь!
— Ничей! — повторил я и почувствовал, как от глаз моей спутницы исходит тепло. Я повеселел от этого тепла и сказал:
— Хочешь, я буду твоим?
Я ждал утвердительного ответа. Но девочка остановилась, наклонила голову и задумалась. Я понял, что она не просто думает, а решает множество житейских вопросов. Например, куда меня деть, что со мной делать, чем меня кормить и куда прибить гвоздик для моего пиджака. А я стоял перед ней большой, загадочный и чем-то не похожий на знакомых ей взрослых.
Моя маленькая спутница не поняла шутки и про себя, вероятно, прикидывала, что я за человек. Может быть, я не мою руки перед едой, и у меня после гулянья всегда мокрые ноги, и я ем конфеты тайком, чтобы ни с кем не делиться? Мы как бы поменялись с ней ролями, и она, наверное, впервые в жизни почувствовала себя взрослой, вынужденной принимать решения, и у неё впервые прорезалось чувство ответственности: «Хочешь, я буду твоим?» Она не торопилась ответить «хочу», но и не сказала «нет».
Неожиданно девочка спросила:
— Ты не куришь по ночам?
Этот внезапный, как вспышка, вопрос сразу разрушил мои предположения о ходе её мыслей. Какие там мокрые ноги и немытые руки!
— Нет! Я не курю. Ни днём, ни ночью… — ответил я, — Почему ты спросила об этом?
Девочка сдвинула шляпу на затылок и очень естественно ответила:
— Я слышу дым во сне. Я кашляю от дыма!
Она кашлянула для убедительности. И задала новый вопрос:
— Ты не просишь всё время деньги?
— Деньги? Зачем мне просить деньги?
— Не знаю…
Глаза девочки потемнели и на мгновенье показались мне взрослыми.
— Что ты! Я не прошу денег, я зарабатываю их. Сам. Понимаешь? Я же взрослый.
— Ну и что ж, что взрослый? Взрослые тоже просят.
Она не сводила с меня глаз. Ей очень хотелось поверить, что я не курю ночью и не прошу денег, но ею владела насторожённость, и она продолжала задавать мне вопросы:
— Ваську не выгонишь из комнаты?
— Я люблю Васек, Мурок, Барсиков!
— Васька — это собака. Он разноухий: одно ухо белое, другое — чёрное.
— Я люблю… разноухих! — воскликнул я и сжал её маленькую руку.
Мы снова шли по берегу, и высокая бурная вода чуть ли не касалась наших ног. А моя маленькая спутница продолжала расспрашивать меня: не завожу ли я ночью пластинки и не ругаюсь ли из-за этого с соседями, не валяюсь ли по воскресеньям весь день в постели и не кричу ли из-за неглаженых брюк. Из этих вопросов, словно из мокрой серой глины, она вылепила тусклого человека, который не способен радоваться, что рядом с ним живёт, растёт, изобретает слова такое прекрасное большеглазое существо. Он — этот глиняный — сделал её насторожённой, не доверяющей играм.
Берег стал выше. Вместо зыбкого прошлогоднего дёрна теперь под ногами хлюпала глина. И её резкий земляной запах вытеснил прощальный аромат льда и снега. А может, это бил в нос запах серой глины, из которой девочка вылепила портрет, вероятно, своего отца?
Я искоса смотрел на девчурку, на её спутанные ветром и низкими ветками волосы, на мочки маленьких ушей, на синее платьице с аккуратной, почти незаметной заплаткой, на коленки, забрызганные глиной от беготни по лужам.
«Я буду любить тебя… Не буду курить по ночам, кричать на маму и выгонять за дверь разноухого Ваську… И когда придёт новая весна, у меня вырастут волосы… Пусть зелёные…»
Ничего этого я, конечно, не сказал своей спутнице. Я вздохнул и надвинул ей свою большую шляпу на самые глаза… Мы шли по непросохшей глине, ноги у нас разъезжались, и несколько раз мы чуть было не растянулись, но в последнюю минуту удерживали друг друга. То ли от этого скольжения, то ли оттого, что один из нас с трудом лепил, а другой с неприязнью рассматривал серого человека, мы оба очень устали. Девочка первая почувствовала это и сказала:
— А я умею писать воскричательный знак!
Она тут же пальцем на глине нарисовала палочку и точку.
— Зачем этот знак? — спросил я, делая вид, что не разгадал её словечка.
— Чтоб все слышали… когда очень надо, — ответила она.
И мы стали кричать «кто громче», чтобы испытать действие «воскричательного» знака.
Простились мы у глубокой лужи. Девочка присела на корточки и стала мыть коленки. Вода была холодной, но девочка тёрла коленки до тех пор, пока они не стали красными. Она распрямилась, вытерла руки о платье и протянула мне шляпу.
— Приходи на речку, — сказала она мне, как своему давнему приятелю, и побежала.
А я надел ещё тёплую шляпу и подумал, что от этого тепла и в самом деле могут снова вырасти волосы, как на деревьях вырастают листья…
Ранний гость
Наша компания ведёт свою историю с довоенных лет. Когда-то все мы учились в одном классе. В тридцать второй школе в Чернышевском переулке. С тех пор многое изменилось: и школы нашей не существует, и переулок стал называться улицей. Да и сама компания постарела, поредела, утратила былую лёгкость на подъём. Но случается, что кто-нибудь протрубит сбор, и весь доблестный девятый «А» соберётся на встречу Нового года у Нонны Гурьевой или у Тамары Шамониной, хотя Тамара — теперь весьма солидная тётя — училась на класс младше и попала в нашу компанию в порядке исключения.
На встречу Нового года обычно спешат как на поезд. Собираются торопливо, что-то обязательно не успевают, поглядывают на часы и подгоняют друг друга. Большинство гостей появляется в последние минуты. Едва успеют раздеться, облобызаться, а уже бьёт полночь.
Но не все люди бегут вдоль состава, сгибаясь под тяжестью багажа, не все прыгают на ходу в первый попавшийся вагон. Некоторые приходят за полчаса до отхода поезда. К таким людям относился наш однокашник Боря Максимов. Он ещё в школе отличался точностью: ни разу не опоздал на урок, за что учителя ставили его в пример, а ребята звали Хронометром.
Над ним, бедным, постоянно подтрунивали. О нём сочиняли разные небылицы. Говорили, что он на свиданье приходит за час до назначенного времени. И многое другое…
Странным человеком был этот Боря Максимов. Мы долго считали его недотёпой и увальнем. И вдруг он ошеломил нас. Это случилось в первые дни войны.
Мы не знали, что сделать для Родины в свои семнадцать допризывных лет. Строили планы, спорили, а Боря Максимов — куда ему спорить! — молчал. Но однажды он предстал перед нами в военной форме — гимнастёрка топорщится под ремнём, сапоги с непривычки гремят и шаркают, звёздочка над левой бровью. Он пришёл и говорит:
— Ребята, я ухожу на фронт. Отпустили из части проститься.
Вся наша компания так и ахнула. Получилось, что наш Хронометр поспел вовремя, а мы все опоздали. Мы рассматривали его как старшего, щупали гимнастёрку, трогали остроконечную звёздочку с алой эмалью. Спрашивали:
— Как тебе удалось?
Оказывается, пока мы чесали языки, он ежедневно ходил в военкомат и так всем надоел, что его наконец призвали.
Потом мы тоже попали на фронт. А Боря Максимов к тому времени уже командовал взводом управления на зенитной батарее. Пять сбитых самолётов… Он и с войны вернулся первым. Правда, в санитарном поезде, с осколочным ранением.
И вот теперь, на встречу Нового года, Боря Максимов опять пришёл раньше всех — в десять часов. Дверь ему открыл хозяйский сын — Эдик. Никто не ждал так рано гостей, никто даже не выглянул. Эдик открыл ему дверь и долго рассматривал раннего гостя.
— Вы кто? — спросил он, уверенный, что незнакомец ошибся адресом.
— Я — дядя Боря, — ответил Боря Максимов, — А ты Эдик?
То, что незнакомец знал его имя, внушило Эдику доверие: значит, не чужой.
— Я — Эдик, — подтвердил мальчик и тут же доверительно сообщил: — А гости ещё не пришли.