А почему бы и нет?.. Всегда больная, всегда грустная, она, казалось, закрывала ему солнце крыльями своей души, черными крыльями ворона, зловеще кружащегося над ним и кружащегося. Он имеет право вырваться на волю, разбить на себе оковы — ведь он в конце концов сильнее. Всю свою жизнь он стремился к славе, а слава — это обман, если она не является чем-то большим, чем холодное уважение публики, если она не несет художнику настоящей творческой радости. У него впереди еще много лет деятельной жизни; он еще не потерял возможность роскошествовать на грандиозном пиру удовольствий; он еще сможет пожить, как некоторые художники, которыми он так восхищался, те, кто ежедневно пьянеет от наслаждения, кто работает в атмосфере буйной свободы.
«О, если бы она умерла!..»
Ему вспомнились какие-то прочитанные книги, где другие, вымышленные люди также хотели чужой смерти, чтобы иметь возможность свободно удовлетворять свои предпочтения и пристрастия.
Неожиданно он очнулся от страшного сна, вырвался из объятий кошмара и почувствовал глубокое волнение. Бедная Хосефина!.. Он ужаснулся от своих мыслей; его охватило мрачное желание распалить свою совесть, чтобы она раскалилась, как железо в горниле, шипящем и сыплющем искрами от легкого прикосновения. Не нежность побудила его вновь пожалеть жену, вовсе нет, он и теперь злился на нее. Но вдруг подумал о годах лишений, которые они пережили вместе; о том, как она без всякой жалобы, без единого слова протеста согласилась на большие жертвы, чтобы поддержать мужа в его борьбе; подумал о ее тяжелых родах, нелегком материнстве; о том, что она вскормила грудью их дочь, их Милито, которая, казалось, высосала всю силу материнского тела, отчего, видимо, оно стало таким ничтожным. Какой это ужас — желать ей смерти!.. Пусть живет! Он все вытерпит, до конца выполнит свой долг. Не надо, чтобы она умирала, пусть лучше умрет он сам.
Но тщетно пытался Реновалес истребить в себе эту мысль. Жестокое и страшное желание, проснувшееся на дне его сознания, теперь сопротивлялось, не хотело отступать, прятаться и растворяться в кривых извилинах мозга, откуда выползло. Напрасно художник ругал себя за низость, укорял за жестокую мысль, стремился раздавить ее, стереть навсегда. Казалось, в нем зародился другой человек, лишенный всякой совести, нечувствительный и чуждый жалости и раскаянию, и это его второе «я» не хотело ничего слушать; властное и независимое, оно напевало и напевало ему в уши так весело, будто обещало неописуемую радость.
«Если бы она умерла... Слышишь, маэстро?.. Вот если бы она умерла».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Когда наступила весна, Лопес де Coca — «бесстрашный спортсмен», как называл его Котонер, — стал ежедневно приходить пополудни в дом Реновалеса.
На улице, за решетчатой оградой, оставался стоять его автомобиль с мотором на сорок лошадиных сил. Этот огромный лимузин, покрытый зеленым лаком, Лопес де Coca приобрел недавно и очень гордился им. Пока он шел садом в дом художника, шофер еще долго выбирал место, где поставить машину: то проезжал немного вперед, то сдавал назад.
В синем дорожном костюме, в фуражке с блестящим козырьком Лопес де Coca заходил в мастерскую, где работал Реновалес; с решительным взглядом капитана, отправляющегося в кругосветное путешествие, произносил:
— Добрый вечер, дон Мариано... Я пришел за дамами.
И спускалась по лестнице Милито в белой шляпке с длинной синей вуалью, в длинном, до пят, сером пальто. За ней появлялась мать в таком же наряде, маленькая и незаметная рядом с этой стройной высокой девушкой, пышущей здоровьем.
Реновалес относился к этим прогулкам очень одобрительно. Недавно Хосефина жаловалась на боль в ногах; иногда чувствовала себя такой слабой, что днями не вставала с кресла. Поскольку всякое другое движение причиняло ей боль, она с радостью каталась в автомобиле, в котором можно было сидеть и не шевелиться и одновременно преодолевать большие расстояния; заезжать далеко от Мадрида и при этом не прилагать никаких усилий, будто и не выходя из дома.
— Веселой вам прогулки, — говорил художник, радуясь в душе, что остается один и некоторое время не будет ощущать на себе враждебные взгляды жены. — Поручаю их вам, Рафаелито. Но без лихачества, хорошо?
На лице Рафаелито появлялось выражение возмущения — зачем ему об этом говорить? На него вполне можно положиться.
— А вы с нами не поедете, дон Мариано? Оставьте свои кисти хоть на часок. Мы прокатимся только к Прадо.
Художник извинялся: у него много работы. И он прекрасно знает, что такое езда в автомобиле, гонять так быстро ему совсем не нравится. Он не любит поглощать пространство с почти закрытыми глазами, ничего вокруг не видя, потому что все расплывается от стремительного движения, скрывается за облаками пыли и песка. Ему куда приятнее смотреть на пейзаж спокойно, без спешки, молча и задумчиво, как человеку, который хочет понять окружающий мир. И не может он привыкнуть к вещам, которые относятся не к его эпохе; он уже старый, и все эти необычные новинки ему не по душе.
— До свидания, папа.
Милито поднимала вуаль и чмокали отца своими чувственными устами, показывая в улыбке ровные красивые зубы. После этого поцелуя следовал второй — церемонный, холодный; супруги обменивались им совершенно равнодушно, по давней привычке, только теперь Хосефина кривила рот и пыталась избежать легкого прикосновения к губам мужа.
Все трое выходили. Мать опиралась на руку Рафаелито и вяло передвигала ноги, будто ей было очень трудно тащить свое хилое тело. На ее бледном как смерть лице не было заметно и следа хотя бы слабого румянца.
Оставшись один в мастерской, Реновалес радовался как мальчишка, вырвавшийся на волю. Работал весело и легко, громко пел, с удовольствием слушая, как отзывается голос в нефах его мастерских. Когда в такое время приходил Котонер, Мариано часто удивлял его, с бесстыдным легкомыслием заводя какую-то неприличную песенку, из тех, которым научился в Риме, и портретист святых пап весело подпевал другу, улыбаясь как старый фавн{47}, а в конце приветствовал эти срамные шалости аплодисментами.
Венгр Текли, не раз составлявший им компанию, вернулся на родину с копией «Фрейлин». Прощаясь, он несколько раз растроганно прижимал к сердцу руку Реновалеса, восторженно называл его maestrone
. Портрета графини де Альберка в студии уже не было. Оправленный в роскошную раму, он висел теперь в салоне волшебной дамы, лаская взор ее многочисленных поклонников.Не раз после полудня, когда дамы выходили из мастерской и глухое шуршание автомобильных колес и пронзительные гудки веселого клаксона удалялись, маэстро и его старый друг разговаривали о Лопесе де Соса. Неплохой парень; правда, немного сумасшедший, но порядочный и искренний — вот какого мнения были Реновалес и его друг. Юноша гордился своими усами, что делали его немного похожим на немецкого кайзера, а садясь, всегда следил, чтобы его руки были на виду. Клал их себе на колени — пусть все видят, какие они у него большие и сильные. С простодушной гордостью землекопа парень выставлял на всеобщее обозрение свои набухшие вены и крепкие пальцы. Он только и говорил что об атлетических развлечениях, и так хвастался перед двумя художниками, словно относился к совсем другой породе людей: хвастался своими подвигами в фехтовании, победами на дуэлях, рассказывал, что легко поднимает тяжеленные гири и может вскочить на коня, даже не задев седло. Не раз, когда двое художников восторженно говорили о каком-то великом мастере, Лопес де Coca неожиданно вмешивался в разговор и сообщал, что некий автомобилист победил в гонке и выиграл какой-то кубок. Он знал наизусть имена всех европейских чемпионов, покрывших себя лаврами бессмертия, бегая, прыгая, охотясь на голубей, колотя друг друга кулаками или подбрасывая пудовые гири.