– Где же он? – изумился смущенный Гофман. – Где же?..

– Кого вы ищете, о ком спрашиваете, гражданин?

– Но, сударыня, я ищу, я спрашиваю… я спрашиваю о докторе, который привел меня сюда.

– Зачем он вам, – спросила Арсена, – если вы уже здесь?

– Но, однако, доктор… – в смятении шептал юноша.

– Полно! – нетерпеливо прервала его Арсена. – Не станете же вы терять время на поиски доктора! Он занят своими делами, позаботимся же о наших.

– Сударыня, я жду ваших приказаний, – произнес, трепеща, художник.

– Итак, вы согласны написать мой портрет?

– Да, и я считаю себя счастливейшим из смертных, что был избран для этого дела. Только меня терзают опасения.

– Ну, теперь вы станете скромничать. Но если вам не удастся, я попробую найти другого. Он хочет иметь мой портрет. Я заметила, что вы смотрели на меня как человек, способный сохранить в памяти мой образ, и предпочла вас другим.

– Благодарю, сто раз благодарю! – вскрикнул Гофман, пожирая Арсену глазами. – О! Да, да, ваш образ врезался в мою память!

И юноша прижал руку к сердцу. Вдруг он побледнел и покачнулся.

– Что с вами? – спросила Арсена манящим голосом.

– Ничего, – ответил Гофман, – ничего… Начнем же!

Прижав руку к сердцу, он нащупал на груди медальон Антонии.

– Начнем, – подхватила Арсена. – Во-первых, он хочет меня видеть на портрете в другом костюме.

Это слово «он», произнесенное уже дважды, пронзало сердце художника, подобно одной из тех золотых шпилек, которые поддерживали прическу новоиспеченной Аспазии.

– В каком же костюме он хочет видеть вас на портрете? – спросил Гофман с заметной горечью.

– Эригоны{2}.

– Очень хорошо! Виноградные лозы вам прекрасно подойдут.

– Вы полагаете? – жеманно произнесла Арсена. – Я думаю, что шкура тигра меня также не обезобразит.

И она позвонила. Вошла горничная.

– Эвхариса{3}, – распорядилась Арсена, – принесите мне жезл, виноградные лозы и тигровую шкуру.

Потом, выдернув шпильки, поддерживавшие прическу, и тряхнув головой, Арсена исчезла в облаках черных волос, волнами спадавших на ее плечи и достигавших ковра на полу. Гофман испустил крик восторженного удивления.

– Хм! Что такое? – спросила Арсена.

– То, – прошептал Гофман, – что я еще не видывал подобных волос…

– Поэтому-то он и хочет, чтобы я показала всю их красоту: и мы выбрали наряд Эригоны, дозволяющий мне предстать с распущенными волосами.

В этот раз слова «он» и «мы» нанесли двойной удар сердцу юноши. Между тем мадемуазель Эвхариса принесла виноградные лозы, жезл и тигровую шкуру.

– Достаточно ли нам этого? – поинтересовалась Арсена.

– Да, да, мне кажется, – прошептал Гофман.

– Хорошо, – обратилась танцовщица к горничной, – оставьте нас. Войдете, когда я позвоню.

Эвхариса вышла, затворив за собой дверь.

– Теперь, гражданин, – сказала Арсена, – помогите мне убрать волосы так, чтобы я стала еще прекраснее. Это ваше дело, я полагаюсь на фантазию живописца.

– И вы правы! – воскликнул Гофман. – Боже мой! Боже мой! Как вы будете великолепны!

И, схватив виноградную лозу, он обвил ею голову Арсены с искусством творца, придающего всякой вещи особенное значение и особенный блеск; потом уверенно, но осторожно он взял кончиками пальцев эти длинные, источавшие аромат локоны, украсил их блестящую смоль гроздьями топазов, изумрудной зеленью и осенним пурпуром виноградной лозы. Как он и сказал, в его руках – руках поэта, живописца и влюбленного – танцовщица стала так прекрасна, что, взглянув в зеркало, она испустила довольный возглас.

– О, вы правы! – восхитилась Арсена. – Да, я прекрасна, прекрасна! Теперь продолжайте.

– Как! Что продолжать? – недоуменно спросил юноша.

– Мой туалет вакханки{4}.

Несчастный начинал понимать.

– Боже мой! – прошептал он. – Боже мой!

Арсена с улыбкой принялась отстегивать свой пурпурный плащ; оставалась всего лишь одна булавка, которую она напрасно пыталась достать.

– Да поможете вы мне или нет? – сказала она нетерпеливо. – Или мне нужно позвать Эвхарису?

– Нет-нет! – вскрикнул Гофман и, бросившись к Арсене, выдернул упрямую булавку: плащ упал к ногам прелестной гречанки.

– Наконец-то! – сказал молодой человек, переводя дух.

– О! – протянула Арсена. – Неужели вы полагаете, что тигровая шкура подойдет к этому длинному кисейному платью? Я думаю, нет, к тому же он хочет истинную вакханку, не такую, как их изображают на сцене, но какими они предстают на картинах Карраччи и Альбани.

– Но на тех полотнах, – пролепетал Гофман, – вакханки нагие!

– Ну! Он хочет, чтобы я была нарисована так же, не считая тигровой шкуры, которую вы расположите так, как сочтете нужным, это ваше дело.

И, произнося эти слова, она развязала пояс платья и расстегнула ворот. Ничем не удерживаемое, платье спускалось по ее прелестному телу, все больше и больше обнажая его, пока тонкая ткань не легла легкими волнами у ее ног.

– О! – воскликнул Гофман, падая на колени. – Вы не смертная – вы богиня!

Арсена оттолкнула ногой одежду, потом взяла тигровую шкуру.

– Ну, как мы используем это? Да помогите же мне, я не привыкла одеваться одна. – Простодушная танцовщица называла это «одеваться».

Юноша приблизился, ослепленный, упоенный, взял тигровую шкуру, закрепил золотые когти на плече вакханки, усадил, или, лучше сказать, положил свою модель на софу, обитую пунцовым кашемиром, на котором она казалась бы статуей паросского мрамора, если бы грудь ее не вздымалась и улыбка время от времени не появлялась на устах.

– Хорошо ли так? – спросила она, вскинув над головой руку с виноградной гроздью, будто собиралась поднести ее к устам.

– О да! Прекрасно, прекрасно, – прошептал Гофман.

И страсть взяла верх над живописью – он упал на колени, молниеносным движением схватил руку Арсены и стал осыпать ее поцелуями. Танцовщица отняла руку скорее с удивлением, чем с гневом.

– Что вы делаете? – спросила она молодого человека.

Вопрос был задан таким спокойным, даже холодным тоном, что юноша отпрянул назад, схватившись за лоб обеими руками.

– Ничего, ничего, – прошептал он, – простите меня, я схожу с ума.

– Да, мне и самой так показалось, – заметила она.

– Скажите, – вскрикнул Гофман, – зачем вы меня позвали? Говорите, говорите!

– Чтобы написать мой портрет, ни за чем другим.

– А! Хорошо, – воскликнул юноша, – вы правы, чтобы написать ваш портрет, ни за чем другим.

И, сделав над собой огромное усилие, Гофман натянул холст на подрамник, взял палитру, кисти и начал набрасывать упоительную картину, представшую перед его глазами.

Но художник напрасно рассчитывал на свою стойкость: когда он смотрел на оригинал, полный неги, не только представший во всем своем блеске, но еще и отражаемый бесконечными зеркалами уборной; когда вместо одной Эригоны он оказался окружен десятью вакханками; когда каждое зеркало повторяло эту упоительную улыбку, эту волнующуюся грудь, которую тигровые когти прикрывали лишь наполовину, он почувствовал, что требуемое от него выше сил человеческих. Бросив кисти и палитру, он бросился к прелестной танцовщице и припал к ее плечу в поцелуе, столь же исполненном любовью, сколь и неистовством.

Но в ту же минуту дверь отворилась, и нимфа Эвхариса вбежала в уборную, крича:

– Он! Он!

И, прежде чем Гофман успел опомниться, обе женщины вытолкнули его из будуара, дверь которого тотчас за ним затворилась. Сходя с ума от любви, бешенства, ревности, он, шатаясь, прошел по гостиной, спустился с лестницы и, сам не понимая как, очутился на улице, оставив в будуаре Арсены не только кисти, краски и палитру, что еще ничего не значило, но и свою шляпу, что означало многое.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: