Мы вышли из леса, из влажной духоты в раскаленную сушь. Сразу же за опушкой пережаренная солнцем земля запеклась серой коркой, растрескавшейся на квадраты и треугольники; дальше, за полоской бурой выжженной травы, бежала дорожка в тонком, мягком прахе. И невозможно было поверить, что мы только что покинули влажный мир осинника на болоте.
Воздух дрожал маревом, в бесконечной дали зыбились очертания геодезической вышки. До нее было как до самых дальних звезд, и ощущение ее безмерной отдаленности свинцовой усталостью налило руки, ноги, плечи, ребра, хребет. Я устал каждой мышцей, косточкой, каждой клеточкой тела. Носилки с курящим Глушаевым были тяжелее антеевой ноши, я изо всех сил борол соблазн бросить ручки.
Дорожка то ныряла в овражки, то вызмеивалась на бугры. В западинах иссыхали давние, еще с весны, лужи; земля темнела последней, исчезающей влажностью, и темные эти пятна были усеяны бабочками-капустницами. Никогда в жизни не видел я такого скопища бабочек, да еще на земле; белые, с черными крапинками на крылышках, они слетались на темные пятна выпота, словно мухи на мед, осы на варенье, мошкара на свет керосиновой лампы. И, глядя на этот жалкий водопой, я почувствовал, как пересохло во рту.
Передо мной маячил крепкий, широкий, плосковатый затылок Большого Вовки. Раньше я не замечал, какой у него упрямый затылок. От такого затылка не жди добра и снисхождения. «Неужели Вовка не устал? — думал я. — Ну пусть он старше меня, немного сильнее в драке, да ведь не двужильный же он, черт бы его побрал!.. Наверное, тут дело не в какой-то особой выносливости, а в чем-то другом. Нету в нем капитана Цаппи ни крупицы — вот в чем загвоздка! Надо нести, вот он и несет… Да ведь и я несу, — вдруг осенило меня. — А то, что происходит во мне, никому не известно. Может, и Вовка мучается и пить хочет, только не показывает вида. Главное — не показывать вида. Надо все переживать в самом себе и не вякать. Надо идти, пока не свалишься…»
Но я не свалился. Помощь пришла со стороны… Глушаева.
Покурив, подремав, снова покурив, он стал проявлять беспокойство. Он вертелся на одеяле, причиняя нам лишние муки, приподымался, смотрел вперед из-под козырька ладони. Похоже, и его припекло, и он по горло был сыт всей этой бодягой. К тому же мы держались, не скулили и не давали повода к насмешкам.
Это окончательно расхолодило Глушаева к игре.
— Давайте вон к тем кустам, — сказал он. — Да побыстрее, плететесь как сонные мухи.
Впереди к дороге подступала пыльная ореховая поросль. Дальше, до самого геодезического знака, не было ни деревца, ни куста — голое поле. Мы прибавили шагу и вскоре оказались в жидкой тени орешника.
Черной, с выблеском сыпью листву покрывали мелкие жучки. Под кустами широко раскинулись мятые, сморщенные, слоновьи уши старых лопухов. Мы опустили носилки в лопухи, в прозрачную тень и прохладу.
— Ну, все! — сказал Глушаев, и врожденная артистичность взяла в нем верх над ленью, усталостью, скукой — порождением отягощающей, непривычной еще взрослости, — он стал Мальмгреном. — Здесь я останусь. Вы сделали все, что могли.
— Нет! — Большой Вовка набычил свой упрямый затылок. — Мы понесем тебя дальше.
— Моя песенка спета. Я только даром погублю вас. Вспомните железный закон Арктики: льды не терпят слабых.
— Есть и другой закон, — тихо сказал Вовка, — нельзя бросать товарища в беде.
— Что передать на родину, Мальмгрен? — поспешно вмешался я, испугавшись, что он поддастся Вовкиным доводам.
— Передайте привет Упсале. Я там учился… любил.
— Что передать вашей матери, Мальмгрен?
— Передайте мой компас. Слова излишни. Она сама поймет, что я был в порядке… Возьмите мою одежду, мне она уже не нужна.
Глушаев стянул через голову рубашку и швырнул нам. Красиво и как-то беззащитно высмуглился его сильный, загорелый торс.
— Нет! — вскричал Большой Вовка. — Мы не бросим тебя!
— Уходите! — жестко прозвучало в ответ, — Дайте мне умереть!
— Нет, нет!.. — Вовка кинулся к носилкам. — Подымай! — закричал он мне.
Я растерялся. То, что происходило сейчас, было не по жизни и не по игре. Нам полагалось оставить ослабевшего спутника и одним добираться до геодезической вышки, то бишь до Большой земли. Где-то в пути нас, изнемогших, голодных, отчаявшихся, обнаружит Чухновский и спасет «Красин». Но Большой Вовка нарушил все правила. Что это случилось с ним: солнечный удар, омрачивший сознание, или взлет слишком пылкой фантазии, возведшей игру в ранг действительной жизни? Он не мог бросить Глушаева-Мальмгрена, он хотел тащить его из последних сил под палящим солнцем…
Но Глушаеву такое путешествие вовсе не улыбалось. Сильным рывком он сорвался с носилок, раньше чем мы успели их поднять. Большой Вовка наклонился, чтобы впихнуть его назад, и Глушаев ударил его кулаком в лицо… Из Вовкиного носа двумя струйками потекла кровь. Задрав голову, он стал подхлебывать носом, но кровь не унималась, тогда он принялся высмаркивать ее, кропя окрест лопухи. Это помогло, теперь кровь уж не лилась, а капала, как из крана.
— Мы спасем тебя! — чуть гнусаво сказал Вовка и улыбнулся своим разбитым лицом.
Все остальное я воспринимал как в бреду. Вовка раз за разом подступал к Глушаеву, а тот бил его кулаками, головой по чему попало, лягал в живот. Большого Вовку спасало лишь то, что у Глушаева была подвязана нога и он не мог встать. И как-то случилось, что я начал помогать Вовке и тоже получил раз-другой от Глушаева, хотя и не так сильно, потому что действовал сзади. И нам никак не удавалось вкатить Глушаева на носилки, и тогда мы перевернули его лицом вниз и скрутили ему руки за спиной его же рубашкой. Затем мы бережно подняли его и уложили на носилки.
— Ну, погодите, сволочи! — в бессильной злобе грозил Глушаев. — Я вам пропишу, гады!..
— Да, да, — сказал Вовка, слизывая кровь с верхней губы. — Мы спасем тебя, а потом ты нам пропишешь… Подымай!..
Я смутно помню этот последний рывок. Мы оставили дорожку и двинулись к вышке напрямик, через поле, и метелки травы, словно теплые волны, омывали усталые ноги. И мы падали, когда Глушаев, изловчившись, пинал Вовку ногой в спину. А потом он перестал драться, потому что, падая, мы роняли носилки.
Со мной творилось что-то непонятное. Солнце палило нещадно, выжигало мозг сквозь полуприкрытые глаза, и вдруг странным вздрогом кожу пронизывал морозный ожог, и мне мерещились льды и снег до одурения явственно — спал я, что ли, на ходу?..
Не знаю, как я дошел, почему дошел, откуда взялись силы. У подножия толстых, серых, источенных жуками опор вышки мы опустили на землю носилки с Глушаевым. Нагнувшись, Вовка освободил ему руки. Глушаев ничего не сказал, он давно уже замолчал, и зловещее молчание это было хуже всякой ругани и угроз, только мне почему-то стало безразлично, что он с нами сделает. Он развязал ремень на ноге, неторопливо вдел его в брюки. Ему некуда было спешить: нам не уйти от расплаты.
Затем он встал, потянулся, расправил тело и шагнул к Вовке. Тот стоял, прислонившись к опоре вышки, и улыбка, похожая на гримасу, застыла на его разбитом, в запекшейся крови лице, потном, измученном, обуглившемся, с синим натеком подглазья. Глушаев перевел свой примеривающийся, опасный взгляд на меня и вдруг сказал каким-то скучным голосом:
— Черт с вами, живите!
Так вот случилось, что брошенный спутниками на верную и мучительную смерть метеоролог Фин Мальмгрен был спасен московским школьником Большим Вовкой.
Эхо
Синегория, берег, пустынный в послеполуденный час, девчонка, возникшая из моря… Этому без малого тридцать лет.